Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не понимаю… что это, мама?
Она протягивает ко мне руки. От нее веет теплом, пахнет морем. Я закрываю глаза.
Она уводит меня в потаенное место в глубине наших мыслей, глубже самой глубокой пещеры. В наших сердцах, в животах. Так глубоко, словно мы оказались в самом центре земли. Только мы не в земле, а внутри зыбкого зеленоватого сияния. Мы плывем, как одно существо, длинные мамины волосы заворачивают меня в кокон. Мы медленно кружимся, как бывает во сне, в вихре цветов и соленой воды, пузырьки воздуха щекочут мне кожу, и отголоски протяжной песни – той самой песни, что пела старуха на рынке, – разносятся повсюду вокруг. Но теперь песня звучит по-другому, нежнее и слаще, словно сотканная из тягучего меда и дождевых капель.
Мы становимся морем.
Волны вздымаются и опадают, оранжевые языки пламени раскрываются, словно цветы, превращаются в рыбок, в тюленей, в песок. Я слышу плеск волн, что ласкают нам кожу, слышу песню, плывущую в толще воды…
Я открываю глаза. Мы стоим в маминой швейной комнате. Повсюду разбросаны ткани, катушки с нитками, клубки шерсти. Маска лежит на полу. У мамы рекой текут слезы. Я тяну руку, вытираю одну слезинку и, не задумываясь, слизываю ее с пальца.
– Она соленая.
Мама пытается рассмеяться, но ее смех больше похож на плач.
Я обнимаю ее крепко-крепко:
– Не плачь, мама.
Она тоже меня обнимает, а потом отпускает.
– То место, где мы сейчас побывали вдвоем… Ты понимаешь, что оно настоящее? Что наши души действительно были там?
– Это как те места, о которых ты мне говорила… закутки волшебства, скрытые от всех остальных, да?
– Да, именно так. Ты у меня умница.
А папа сможет туда попасть?
Нет, он не сможет. Она убирает мне за ухо прядку волос. Папа не знает как.
А ты не можешь его научить? Ты же учишь меня.
Нет, его – не могу.
Она видит мое погрустневшее лицо.
– Извини.
Мне так грустно, что я не хочу об этом говорить.
– Мама, кажется, я нашла вторую половину.
Она падает на колени.
– Что? Где?
– Не знаю, точно ли это оно…
– Во имя богов, где? – Она хватает меня за плечи и начинает трясти. Мне становится страшно. У меня текут слезы. Она утешает меня, прижимает к себе.
– Сегодня, на пристани. Мы видели лодку с таким же именем, как у меня.
Лицо у мамы становится белым, белее снега.
– Ну, конечно. Это ты славно придумал, Питер.
Я кусаю губы. Как она может не знать, откуда взялось мое имя?
– Папа проверял свою лодку, и я увидела что-то странное…
– О боже. Она где-то на траулере. – Мама резко встает и принимается ходить по комнате из угла в угол.
– Не где-то, а прямо на нем.
– Что значит «прямо на нем»?
– Это чехол на всю лодку. Звериная шкура с короткими, гладкими волосками…
– Мерзавец. – Мама как будто выплевывает это слово. Она садится на пол рядом с маской. Я жду ровно минуту и тяну руку к маске. Интересно, что будет, если я надену ее на себя?
– Нет, дитя. Это не игрушка! – Мама отбирает у меня маску. – Лейда, слушай внимательно, что я скажу. – Она берет меня за руки. – Когда придет время, когда твоя мама вернет себе то, что принадлежит ей по праву, заберет с этой проклятой лодки… – Она на миг закрывает глаза. – Тогда, и только тогда, я надену эту маску. Я, а не ты. Forstår du?[70]
Я киваю, не понимая вообще ничего.
Она запускает руку в швейную корзину. Раздвигает катушки и ленты, вынимает розовое лоскутное одеяло. Вытянув руки в стороны, держит его, будто занавес между нами. Я вижу ее лицо сквозь прозрачные розовые лоскутки, сшитые красными нитками. Каждый стежок – словно кровоточащая ранка. Сейчас мама кажется призраком.
– Это твоя защита, дитя. Здесь я и ты – мои волосы, твоя кожа, – сшитые вместе. Навсегда.
Навсегда. Я тяну руку, хочу прикоснуться к призрачной маме по ту сторону занавеса из тонкой кожи, пронизанной швами. Перепонки у меня между пальцами уже вновь отросли.
– Но зачем, мама? Зачем мне защита?
Она чуть отстраняется, сводит руки под подбородком, как для молитвы. Розовое одеяло сминается в складки.
– Это твой безопасный проход. Оно откроет тебе путь ко мне. Если когда-нибудь тебе понадобится меня найти, оно перенесет тебя из этого мира в другой.
У меня по спине растекается холодок. В ушах звенят слова Хильды, сказанные ею папе и подслушанные мной. Она не сможет остаться.
Я снова плачу:
– Но ты обещала. Куда бы ты ни пошла, я пойду вместе с тобой.
– Ох, Лей-ли… я буду очень стараться сдержать обещание. Но запомни, что я сказала: если нам придется расстаться и ты захочешь меня найти, завернись в него и молись. – Она на миг умолкает. – Молись Одину.
Она складывает одеяло, пока оно не становится размером с буханку хлеба.
– И что потом, мама?
– Не знаю, дитя. Может быть, ничего не изменится. Или…
Окончание фразы звучит у меня в голове.
Изменится все.
Она ждала, что он вернется.
Хильда слышала, как торговцы на рынке судачили об обвинениях, предъявленных Хельге Тормундсдоттер, – жуткие новости передавались из уст в уста, свивались кольцами, точно змея, что кусает свой собственный хвост, – она трижды подслушала эту историю еще до того, как собралась позавтракать.
– Здесь уже семьдесят лет никого не вешали.
– Я думал, что колдовство уже давно не считается преступлением.
– Спроси Мартина Лютера. Он наверняка бы ее оправдал, если бы не черная книга.
– Лютер отправил бы ее в преисподнюю самолично. Эта женщина – зло в чистом виде.
Хильда жевала сушеную рыбу и запивала ее виски, отрешившись от гула рыночных разговоров. Она подолгу держала во рту каждый глоток обжигающей жидкости. Ты придешь сегодня. Так она твердила себе вновь и вновь, всем сердцем желая, чтобы это исполнилось. Обычно с началом зимы она уходила с побережья до следующей весны, но у них был ритуал: непременно увидеться напоследок. Пока все дороги не завалило снегом, она всегда приходила в Оркен, чтобы еще раз прильнуть губами к его губам перед долгой разлукой. Теперь он был женат, обстоятельства изменились. Но изменился ли ты?