Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы слышим эту благодарность, признание приоритета государства над личностью, обожание сильной власти и сильного лидера в семи рекомендациях (по оценкам ЦИК) переименовать Москву в «Сталин», в идее увековечить конституцию памятником и мраморными плитами с золотыми буквами наподобие Библейских скрижалей (28 предложений) и в призывании чумы на головы предателей и заговорщиков против жизни дорогого лидера[590]. Чрезмерная озабоченность дизайном государственного герба (90 комментариев, собранных ЦИК) отражала гиперактивизм масс, которые едва ли разбирались в сложностях функционирования государства и закона, но хорошо понимали простые символы серпа и молота. Они жаждали реализовать свое право на самовыражение и спешили продемонстрировать лояльность государству в акте самоидентификации с общей волей.
Моше Левин считал, что эти этатистские отношения уходят своими корнями в историко-культурные традиции страны, в частности, крестьянские: «Авторитарные импульсы исходящие сверху из партийной и государственной администрации… [были] подхвачены импульсами снизу… исходящими из низших слоев, глубоко погрязших в патриархальности»[591]. Он напомнил о давней национальной традиции добровольного подчинения власти и отказа от инициативы, закрепленной в поговорке: «Начальству виднее». Именно это советское массовое упование на государство как на благодетеля порождало циклические волны надежд в народе и затем неизбежное разочарование – в результатах конституции 1936 года или даже самой Октябрьской революции или, позднее, горечь от нереализованных мечтаний о деколлективизации после победы во Второй мировой войне, а затем, наконец, и разочарование в результатах Перестройки.
Выражения любви к Красной армии были частью этого государственнического настроя. Такие заявления отражали не только высокую степень милитаризации, но и статус этого института в обществе – ступеньки к вертикальной мобильности. Красноармеец Беспалов из Архангельска писал: «Красная армия переродила меня, как и многих других, и сделала настоящим гражданином СССР»[592]. Готовность пролить кровь на будущих полях сражений была одним из способов доказать свою лояльность. Требования ввести всеобщую подготовку к противовоздушной обороне, вооружения всей нации, военного образования для обоих полов (90 комментариев, ЦИК) и поразительное число голосов в пользу воинской обязанности для женщин (281) выявляют государственнический код политической культуры и значительный успех в милитаризации общества.
Упомянутый гендерный фактор может толковаться по-разному – как свидетельство милитаризации сознания, или этатизма, или модернизации, или как результат риторики социалистического освобождения женщин. Желание женщин служить в армии может отражать расширение участия женщин в общественной жизни, что является признаком современности, или отражать социалистический гендерный эгалитаризм, или, как считает Роджер Риз, быть результатом исторических прецедентов участия женщин в российских войнах прошлого[593]. Конечно, советская пресса, литература и кино активно способствовали формированию образа доблестной Новой советской женщины, готовой сражаться за Родину. Все это привело к «беспрецедентному участию советских женщин в боевых действиях» во время Второй мировой войны[594]. Большое число голосов за призыв женщин на военную службу свидетельствует о значительном изменении традиционных патриархальных гендерных ценностей в обществе 1930-х годов, особенно в молодом поколении.
В 1920-х годах огромные усилия государства по внедрению милитаристских и патриотических ценностей в массовую культуру через пропаганду, образование, военную подготовку, Общество друзей авиации и химической обороны еще не принесли ощутимых результатов. Мобилизационная кампания военной тревоги 1927 года породила огромную волну пораженчества в поколении, прошедшем две войны, особенно среди крестьян[595]. Они массово отказывались защищать страну в случае новой войны. Однако в середине 1930-х годов, с приходом молодого поколения, мы видим агрессивный патриотизм уже хорошо укорененным. Бранденбергер считает, что «национал-большевизм был привлекательным и вдохновляющим» для многих в конце межвоенного периода[596]. Пораженчество снизилось, но не полностью отступило.
Милитаризация была краеугольным камнем сталинской экономики, идеологии и социальной мобилизации. В основе чрезвычайного режима всего советского проекта лежал тезис о «капиталистическом окружении». Официальный миф осажденной крепости на протяжении десятилетий мобилизовывал население на производительный труд и готовность к защите достижений социализма. В то время как капиталистическая угроза сплачивала истинных советских патриотов, пропагандируемая готовность капиталистических стран к вмешательству неожиданно для организаторов часто рассматривалась в массовом сознании позитивно, как освободительный фактор. Вопреки культу Красной армии и патриотизму, представленному в конституционной дискуссии, обычным сюжетом в разговорах было ожидание освобождения от большевиков посредством иностранного вмешательства. Историк Веселовский в 1918 году и Шапорина в августе 1941 года писали в дневниках, что люди ждут немцев: «Говорят, что немцы лучше грузин и евреев»[597]. Обязанность защищать социалистическую Родину, прописанная в конституции, была признана не всеми. В жаргоне НКВД, с позиций государства, это настроение называлось «пораженчеством», а в крестьянском разговорном языке, с позиций простого человека, приход немцев означал бы не столько поражение Красной армии, сколько освобождение от ига советской власти. Люди не только пассивно ожидали освобождения, но и были готовы действовать – если верить многочисленным записям НКВД о «повстанческих настроениях» среди казаков и крестьян. Эти настроения включали как упования на иностранное вмешательство, так и предполагаемую подготовку военных действий в тылу для помощи захватчикам[598].