Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В отличие от Дженни, Элизабет спланировала свое преступление. Замысел зрел недолго, где-то пару часов, и все же он зрел. Вот только почему? Иногда он плохо с ней обращался, иногда он обращался с ней очень плохо. Но не бил, нет, он никогда ее не бил. Она прекрасно помнит ссору, подтолкнувшую ее к убийству, но ссора – это разве причина? Нельзя все так упрощать. Как вообще можно верить в такое уродство, как знак равенства? Даже слова «подтолкнуло к убийству», «довело до критической точки» звучат не слишком-то искренне. Почти искренне. Но где-то в них кроется ложь. Она не понимала, когда все закончилось, почему она это сделала. На фоне кровавых луж, на фоне нового, плавающего измерения, которое она протолкнула своим поступком в этот мир, умысел – ничто. Он низведен до полного отсутствия. Взять хотя бы нападение на Сильвию – шаг, который она планировала и планировала. Здесь было месту всему: причинам, хитрости, умыслу, стратегии, пониманию последствий, стремлению к последствиям, предумышленности. Все это так. И в то же время нападение на Сильвию, сама логика нападения родилась из парадокса того первого убийства. Доступ. Дверь, открытая единожды.
Все эти годы она изучала почерк Дженни. Крошечные синие тропки на полях учебников и распечаток. Долгие часы в сыром, но дружелюбном кабинете, пойманные рукой Дженни и преподнесенные Элизабет, как насекомое в банке. Спасибо… но теперь настал ее черед делать подарки.
Однажды, много лет назад, Дженни заговорила во сне.
– Она видела рыбу в ручье.
Вот что сказала однажды глубокой ночью Дженни. В ее голосе было столько доверия и облегчения. Она разговаривала с Элизабет. Определенно. Элизабет словно бы увидела себя в ее сновидении, увидела, как они сидят вдвоем на полу и говорят о том, о чем никогда не разговаривали. Вот почему в ту секунду она посчитала себя вправе отозваться, разрешила себе единственный раз вторгнуться в сознание подруги.
– Рыбу? – мягко произнесла Элизабет.
– Она хотела, чтобы я пошла посмотреть.
– Кто? – Осторожно, осторожно.
– Мэй.
– А где ты была?
– Я была занята. Столько дел.
– Понятно. Заготовка дров, да?
– Она у меня была в длинных штанах, там ведь сплошные кусты.
– Это ты хорошо придумала.
– Можно поцарапаться, обгореть. Змеи тоже.
– Ты хотела ее уберечь.
Очень спокойно:
– Да, да. – Затем с ноткой паники: – Кого?
– Мэй, – сказала Элизабет.
– Мэй? – Боль в голосе Дженни. – Мэй? Мэй?
Элизабет – сердце колотится – стучала кулаком в стенку, пока не услышала снизу шумный вздох. Затем Дженни перевернулась на другой бок и снова погрузилась в сон.
Длинные штаны среди кустов. Длинные штаны под солнцем. В день убийства Дженни переживала, как бы дочку не укусила змея, как бы у нее не обгорели ноги. Что бы ни двигало рукой с топором – то был не умысел и не мысль. Нет, топор зацепился за инерцию чувства, которое уже прошло. Это можно будет упомянуть на слушании, если дело дойдет до слушания и если ее попросят выступить, что вполне вероятно, ведь в конце заявления, там, где надо указывать поручителя, почерком Дженни выведена фамилия Элизабет.
Какие выбрать слова? Как придать всему этому форму?
Для меня это первая возможность просить об условно-досрочном освобождении, и я использую ее со смирением и безо всяких ожиданий. Мой поступок простить невозможно – ни вам, ни мне, ни Богу, ни кому-либо еще, живому или мертвому.
Кроме Элизабет
Элизабет меня простила
Элизабет отпустила меня
Элизабет просто чу…
Этот черновик она тоже порвала.
Дженни, конечно, сможет ее остановить. Сказать комиссии, что не подавала заявление, что это все Элизабет. Или что чувствует себя угрозой для общества, так что лучше им ее не выпускать. Нет ничего на свете, чего она хотела бы меньше, чем выйти на свободу.
Но именно поэтому сопротивляться она не станет. Потому что убеждена: она больше никогда не должна получать и толики того, чего хочет, – а хочет она сгинуть в этих стенах. Для Дженни свобода будет худшим наказанием, а следовательно, тем самым наказанием, которого она заслуживает.
Это Элизабет умрет здесь, оставшись без Дженни. Можно не сомневаться. Какое-то время она еще продержится – ради писем Дженни, ради парочки снимков, – а потом попросит, чтобы ее перевели в прачечную. И однажды, в воскресенье, когда новенькая сядет за фортепиано, Элизабет послушает ласковые звуки музыки, саднящие аккорды и уснет вместо Дженни, сложив свою душу, как свежую простыню, и уже никогда не проснется.
Считал ли судья, как и сама Дженни, что она не вправе получить желаемое, или его тронул, напугал, смутил вопль искренней скорби в ее глазах – это неважно. Шепотом он дал ей жизнь. И Дженни жила. Живет до сих пор. И будет жить, пока шепот не смолкнет.
Одно время, много лет назад, Энн пыталась выяснить, что означает «Айдахо». Простого ответа не нашлось, такой запутанной и плохо задокументированной была история этого слова. Вначале она вычитала, что на языке шошонов так описывается «путь лучей восходящего солнца по склону горы». Но стоило копнуть глубже, и стало ясно, что это ложь, что такого слова нет ни в одном индейском языке. Оно не переводится, вопреки заверениям многих авторов, как «горный самоцвет».
На самом деле все началось с одного шахтера, делегата конгресса. Как-то раз он играл с маленькой девочкой в зале заседаний Капитолия. Она была дочерью его друга. Девочка по имени Айда. Она не должна была находиться в этом зале, и все же она там была, играла с тем мужчиной, незнакомцем, пока вокруг шли споры о названии нового штата. Внезапно она рванула от него и помчалась к дверям в коридор, и тогда он крикнул: «Айда! Хо! Вернись ко мне!»
Вернись ко мне.
Услышав это, другие делегаты спросили, где он узнал такое красивое слово. Они не догадывались, что кричал он вслед девочке, которая уже исчезла, девочке, не замеченной никем. Они думали, что его осенила идея. Человек сентиментальный, он ответил, что это единственное слово, достойное такой суровой земли, и в два счета придумал байку. Он сказал, будто слышал, как шошоны распевают это слово на рассвете. Он сказал, будто так они называют восходящее солнце – горный самоцвет.
Конгрессмены были тронуты.
И единогласно постановили, что называться новой территории со столицей в Денвере штатом Айдахо.
Но не успел штат получить официальный статус, как обман раскрылся. Смутившись и огорчившись из-за того, что чуть не назвали землю в честь бессмыслицы – в честь какой-то там девочки, – конгрессмены поспешно сменили название на «Колорадо».
Но «Айдахо» не исчезло. Шахтер принес его с собой в шахты. Из раза в раз он повторял это слово и его ложное толкование. Оно звучало так притягательно, что овладело людскими умами. Вскоре многие уже верили, что сами слышали шошонские песнопения. Слово двинулось на север; оно двинулось на запад. Его начертали на борту парохода, плывшего по реке Колумбия. Образ парохода с белой надписью из индейского наречия запал в сердца стоявших на берегу. Они его запомнили. Следы-впечатления, по ним идешь бездумно, как по нотам знакомой мелодии.