Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, фрау Бальк, поняла.
– И что ты думаешь по этому поводу?
Шура молчала, опустив голову.
– Да, девочка, да… Трудно быть искренним, когда ты в неволе. Но ведь и мы, немцы, сейчас в неволе. Мой сын – там, на самом трудном фронте. И я не знаю, что с ним в эти минуты? Здоров ли он? Не угрожает ли ему опасность? Мы все похожи на заложников. В том числе, как это ни странно, и фюрер.
Шура думала о другом. Как помочь Ивану?
Армана она отыскала на следующий день в парикмахерской. Француз улыбнулся ей, как будто сразу понял, зачем она пришла. Но, когда выслушал ее, побледнел, оглянулся и приложил палец к ее губам. По-немецки он говорил хорошо.
– Если я не приду сегодня или завтра, то искать меня не надо, – сказал Арман. – Распорядок дня сейчас ужесточился. По городу уже так просто не походишь. Твоя хозяйка когда уезжает в деревню?
– Она боится налетов и поэтому долго здесь не пробудет. Сегодня или завтра она уедет.
И вдруг Шура испугалась, что фрау Бальк, не дождавшись ее возвращения, сама пойдет в сарай за велосипедом.
Ночью, когда над городом опустилась непроницаемая мгла светомаскировки, Шура вывела Ивана из сарая и впустила в дом. То, что хозяйка уехала, он знал: после полудня Шура пришла за велосипедом и тихо сказала в сумерки сарая:
– Фрау Бальк уезжает в деревню. Армана я оповестила. Ночью я переведу тебя в дом.
И Иван, и Шура знали, что, если их схватят, то они через месяц умрут в городской тюрьме, в бетонном бараке среди нечистот и стона больных и обреченных.
Шура включила воду, пустила ее в ванну. Потом нагрела кастрюлю и вылила туда же. Вода стала теплой.
– Ты должен помыться. От тебя пахнет бараком. – И протянула ему горящую свечу.
– Спасибо тебе. Ты очень смелая. Я сегодня же уйду. Придет Арман, и уведет меня в горы.
– Вот белье.
– Где ты его взяла?
– В шкафу хозяйки. Это принадлежало ее покойному мужу. Он погиб под Сталинградом.
– А она не хватиться?
– Думаю, что нет. Там этого белья целые стопы. Одну смену возьмешь с собой.
Когда он вышел из ванной комнаты, одетый в белоснежное белье, она уже затолкала в печь его истлевшую гимнастерку и остальные лохмотья. А из кладовки она принесла альпийские ботинки на толстой подошве, охотничьи брюки, поношенную, изрядно потертую, но еще крепкую кожаную куртку на цигейковой подстежке и толстый свитер. Иван быстро переоделся.
– Сегодня спать можешь внизу, в подвале. Там тепло и сухо. А я подожду Армана, – сказала она. – Сумку твою я принесу попозже. Все переложишь в рюкзак. С рюкзаком тебе будет удобнее.
Они спустились в подвал.
– Ты можешь спать на моем матрасе. Здесь я сплю во время налетов, когда вверху страшно.
– А как же ты?
– Сегодня же нет налета. Я буду там, вверху. Посижу у окна. – Она поднесла свою свечу к его лицу и спросила: – Сколько тебе лет, Иван?
– Двадцать пять. Что, старовато выгляжу?
– У тебя есть брат?
– Да, есть. Санькой зовут. Младший.
– Я его знаю, – сказала она.
– Как? Он здесь?
– Нет. В октябре сорок первого он пришел в нашу деревню и зимовал у нас в Прудках. Все его звали Курсантом. Вы с ним очень похожи. Даже голоса. Но он выше тебя ростом.
– Точно, выше. Братень у меня гвардейского роста – метр восемьдесят два!
– Вначале он жил у нас в Прудках, у одной женщины. В примаках, как и все окруженцы. Потом ушел в лес, стал командиром партизанского отряда.
– Прудки? Что-то знакомое. Это где?
– На Варшавском шоссе между Юхновом и Малоярославцем.
– А мы с Санькой из Подлесного! Это же совсем недалеко! Расскажи, как он там, братень мой?
– Он с отрядом ушел. Мы зимовали на одном лесном хуторе. А он увел отряд к Вязьме. С ним уходил мой брат, Иванок. Потом вернулся. Их отряд почти весь погиб во время окружения.
– А Санька? Санька жив?
– Иванок о нем ничего не говорил. Значит, живой. Брат вспоминал только погибших.
– Санька учился в Подольске, в пехотно-пулеметном училище. Он был лейтенантом? Какие у него были петлицы?
– Нет, он был в курсантской одежде. И петлицы на нем были курсантские. И звали его, я ж говорю, Курсантом. В него Пелагея Бороницына влюбилась. У нее трое детей, муж на фронте, а она в вашего младшего брата влюбилась.
– Откуда ты знаешь?
– Вся деревня об этом знала.
– Расскажи, Шура, расскажи о нем еще что-нибудь. – Иван схватил девушку за плечи и начал тормошить.
– Иванок говорил, что Курсант очень хороший командир, что его все слушались. Они казаков в поле перебили. Вначале в поле, потом в деревне.
– Казаков?
– Да, полицейские у нас были казаки. Форму казачью носили. И гуторили с южным и украинским акцентом. Правда, не все. Вот с ними у нашего отряда была война. Казаки, когда захватили нашу деревню, требовали, чтобы им девушек отдали и молодых женщин. А наши не согласились. Ночью казаки перепились и уснули. Наши вошли в деревню… Никого не оставили. А потом нашу деревню сожгли. Иванок говорил, что Курсант очень метко стрелял из винтовки и убил многих немцев и казаков.
Шура задула его свечу и ушла. А он лег на матрац, набитый то ли соломой, то ли половой, и никак не мог уснуть. Перед глазами вставал то Санька, то отец, то будто он стреляет из своего пулемета по мотоциклистам и у него кончаются патроны в тот самый момент, когда мотоциклисты приблизились на расстояние верного выстрела…
Иван проснулся оттого, что услышал вверху голоса. Говорили по-немецки. Мужчина и женщина. Женский голос принадлежал Шуре. Сверху по ступенькам, ведущим вверх, лился свет наступившего дня. Сколько же он спал, что проспал утро? Иван замер, прислушался. Нет, мужской голос не был похож на голос Армана. Неужели Арман прислал кого-то другого? Иван держал связь только с ним. И Арман знал только Ивана. Француз сам выстраивал структуру подполья, объясняя это тем, что, если в одну из групп проникнет человек, завербованный гестапо или лагерной полицией, погибнет только эта группа. Он общался только с командирами групп. И командиры групп знали только его. Иван даже не знал, сколько групп, готовых уйти в горы, томится в бараках и заводских цехах.
В какое-то мгновение голоса вверху стали громче, и Иван понял, что открылась дверь. На ступенях колыхнулись тени. Мужчина что-то спросил. Он вдруг узнал этот голос, который ненавидел, как ненавидел все, что было связано с промозглым лагерным бараком на окраине Баденвейлера в продуваемой всеми ветрами пойме реки.
– Где он? – спросил немец. Но в голосе его не было той раздраженной надменности, с которой он обычно покрикивал на военнопленных.