Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заслышав под окнами песни трудовой молодёжи, Зоя бочком спускалась с крыльца со шнуром от сгоревшего кипятильника, в мужниных галошах на босу ногу, и через весь двор кандыбала любимому супругу наперехват.
– Горе горькое по свету шаталося и однажды в наш край забрело… – приговаривала раздувающим ноздри шёпотом. – Ты не уходи, не уходи, милый друг, от разговора!
Но Ёлочка не слушал и уходил. Вернее, уползал по приставленной лестнице – на чердак, где у него размещался оборонно-зенитный комплекс – стакан и батарея пустых бутылок.
– Где оставил глаза?! – устроил Ёлочка допрос, когда Саня заскрёбся в брошенной двушке по соседству.
С уважением посмотрев на Санины очки, перемотанные изолентой, Ёлочка тут же уяснил, руководствуясь какой-то своей светлой мыслью:
– У нас, поди, и работы для тебя нет!
За годы странствий Саня не был только космонавтом. Он истрепал немало «корочек» и, ещё из автобуса увидев над посёлком дымящую трубу, сразу определился с трудоустройством.
– Оператор котельной, – сообщил Саня бдительному товарищу.
– О-о! – проникся Ёлочка и всплеснул руками, потому что стало валко и зыбко и пихало то в зад, то в грудки. – Тебе к нам в подшефные надо! Так бы и рапортовал…
И тут, на новом месте, Саня быстро обырял, сцепился языком с Ёлочкой и его подельниками. Стекло в окошке Саниной веранды по ночам дребезжало от голосов. Окурки алыми трассерами врезались в темноту.
Состоял Саня в бобылях. Алиментов через почту не перечислял. Ни кривой, ни хромой. Только плешь, да на лице – рябь: на сварных работах в Тюмени плюнула окалина…
Холостые бабы присматривались. Имели в виду, что добрая метла выметет из Саниного угла разную шушеру. Сдался бы сам хозяин.
Однако Саня, как печной уголёк, жёгся, не брался в руки, хмуро сдвигал очки на переносицу.
4
На смену в другой конец посёлка Саня ходил полевой дорогой, высчитав с похмельной скуки, что так на сколько-то шагов короче. А может быть, просто потому, что заросшие дурниной и молодой сосной пашни напоминали ему родовые степи: та же стеклянная синь зияла кругом, то же огромное небо глыбилось в вышине, а ветер ворошил косматые зыби облаков, прочерченные дымным следом от реактивного самолёта…
Как-то брат Родя склеил из газеты воздушного змея. После уроков Саня запускал его в осенней ненастной степи. И змей, расправив бумажные крылья, сумасшедше метался и клокотал, просясь под облака, тонкая рыбацкая жилка, которой он был полонён, тянулась из Саниного кулачка. Однажды Саня забрался на высокую гору Даглан, синевшую в азиатской мгле. На горе сильничал ветер, гнул кустарник, надувал брючные гачи, а затем и вовсе вырвал жилку из рук. Змей вспорхнул и полетел по небу, по которому бежали тучи. Саня тоже побежал под гору, в степь. Но тучи оказались быстрее и куда-то унесли змея, а Саня заплакал и пришёл на пустырь за деревенским оврагом, чтобы кидать в костёр сухую траву и глядеть, как она покорно умирает. Не с того ли давнего дня Санина душа парусит на ветру, а он всё бежит и бежит за ней, как за отвязавшимся змеем?..
И много, много чего поднимала память у жизни на краю, на донышке Господнего колодца, где Саня сыскал бродячим ногам путы, а сердцу – медленное увядание. Когда в горле горчило от дум, он оборачивался спиной к ветру, чтобы воспалить в горсти огонёк, судорожно курил, образовывая дыханием впадинки на щеках, и ветер бросал на семь шагов окрест сгоревшие спички.
Дни в эту весну стояли ясные, тёплые. Вербы, словно целлофановые, светились вдоль речного обрыва, а внизу его по сломанной старой осоке и проржавелым ольховым листьям с шорохом проползла мутно-зелёная вода. Снег на огородах почти сошёл, решётчатая тень от прясел, ещё недавно длинно лежавшая на плотном и белом, нынче коротко рябила на земле, и узкий гребень влажного песка, разорванного по осени бороной, резко желтел на фоне блестящих чёрных комьев.
Старуха Никитина в телогрейке и платке походила на ожившую мумию, одинокую и страшную в своём беспомощном одиночестве, с задравшейся на ногах юбкой земляного цвета. Она сгребала вилами подсохший картофельный лыч, грузила в дырявую цинковую ванну, поставленную на четыре лысых велосипедных колеса, соединённых втулками, и, взявшись, с грохотом и оханьем везла на межу, а затем отдыхивалась на перевёрнутой тележке, и задранные колёса с медленным застыванием спиц какое-то время вращались у неё перед глазами. Лыч со своего огорода, наполовину урезанного со смертью старика, она собирала уже какое утро. Скреблась, как курица, но не сильно-то и спешила, пугаясь идти в пустую избу.
Саня, раз и второй встретив старуху, на третий кивнул ей, как знакомой.
– Здорово-здорово! – посмотрев без интереса, устало ответила старуха, и её голубые глаза заслезились от ветра. А на отпотевших берёзах уже нарывали почки, на пастбище наплакалось много сталистых озёр, и в том, что человек закончился и готовился уйти, была своя особая правда и грусть…
Высокий остроголовый пастух Витька, сев на порушенную изгородь, пальцами брал из пенопластовой коробки китайскую лапшу, а стадо разбрелось до ельника и, прядая ушами, выедало жухлую прошлогоднюю траву, в которой по утрам искрилась крупная рыхлая изморозь. Витька тоже прибился к посёлку со стороны, батрачил на мужиковатую городскую фермершу, которую называли «Хозяйка» и не любили, но пожар, поднявший крышу телятника, тушили всем народом. Это всегда занимало Саню, то есть то обстоятельство, что двадцати-с-чем-то-там-летний Витька обсевком мыкался на земле, а не было ему печали. Жил он в кособокой, окошками в землю, избе с сорокалетней разведёнкой, обваренной от шеи до грудей извёсткой: Валька ссаживала с печи кипящее, как адова сера, полубочье… Она вилась вокруг него собачонкой и смотрела матерью, но Витька не замечал. Пьяный, гонял её и её детей, о которых он забывал, сколько их числом и какие будут его, а в женский праздник плёлся из магазина с дешёвым коробочным вином