Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В старой нормандской часовне отслужили службу и похоронили мать на нашем кладбище, возле башни Изеллы. Ее положили рядом с могилой неизвестного моряка, который был выброшен на берег, когда в начале года было кораблекрушение. С другой стороны была могила первой жены отца.
Больше всех — даже больше, чем Сенару — я любила свою мать. Ее смерть стала самой большой трагедией моей жизни. Я сказала бабушке, что никогда не утешусь. Она погладила меня по голове:
— Боль утихнет, Тамсин, и у тебя, и у меня, но сейчас нам трудно поверить в это!
Бабушка сказала, что возьмет меня с собой в Лайон-корт, что там мне будет легче. Я все думала о маме, как в последний раз видела ее. Я никогда этого не забуду: когда я вошла, она встала, и можно было подумать, будто она что-то спрятала. Но, может быть, мне это показалось? Мне было тревожно, что я не с ней. Я чувствовала, что очень нужна ей. А может быть, в тот момент я и не чувствовала этого, а подумала так уже потом? Ведь была еще и Сенара, которая выпила очень много вина, и ей было плохо. Я должна была остаться с ней. Если бы не это, я была бы с мамой!
Сенара сказала, что я не должна винить себя: она была очень больна и естественно, что я осталась с ней. А мама не была больна или, если и была, никто об этом не знал.
— Кроме того, — сказала Сенара, — что ты могла бы сделать?
Ей было тогда всего восемь лет, и я не могла ей объяснить того жуткого чувства, какое было у меня. Это потому, что между мамой и мной была гармония. Я чувствовала, что она знает о чем-то, чего мне не говорила. Если бы она сказала, может быть, я поняла бы. Я помню, как сердилась на себя за то, что еще такая маленькая.
Когда бабушка предложила мне поехать с ней, я сказала, что не могу оставить Сенару, поэтому она разрешила взять Сенару с собой. Сенара с радостью согласилась. Она хотела уехать из замка, и отец не возражал. Я никогда раньше не видела отца таким тихим.
В Лайон-корте я немного успокоилась. Мне всегда нравилось туда приезжать. Лайон-корт был «молодым» домом по сравнению с замком, он казался открытым, искренним… Хотя это слова не для описания дома, но я пользуюсь ими, чтобы противопоставить его замку — хитрому, полному тайн, такому старому: замок стоял еще во времена норманнов, а потом, в годы Плантагенетов, его все улучшали и перестраивали. Бабушка же сказала, что Лайон-корт был выстроен напоказ: Пенлайоны хотели, чтобы все знали, какое у них состояние. Это был дом, который «гордился собой», если можно так говорить о домах (а я думаю, что каждый дом — личность), а будучи «гордым» домом, он был счастлив.
Его сад славился в округе своей красотой. Дедушка любил, чтобы сад содержали в порядке. В это время года сад, конечно, не цвел, но нес в себе обещание весеннего и летнего великолепия.
Нам был виден Плимутский мыс и даже пролив Зунд, где проходили корабли. Сенара любила туда смотреть, а так как она не так страдала, как я, — хотя тоже любила маму — ей начинала нравиться жизнь в Лайон-корте. Иногда она даже громко смеялась, а потом смотрела на меня в испуге. И я говорила ей, что она не должна смущаться, если иногда забывалась, потому что это понравилось бы маме. Она не хотела бы, чтобы мы горевали больше, чем надо.
Моя тетя Дамаск, которой было всего пятнадцать лет, по просьбе бабушки смотрела за нами, но она тоже была подавлена, потому что очень любила мою маму, как и все, кто знал ее.
Вспоминая то посещение, я думаю о нашей печали. Мы не смогли убежать от горя, уехав из замка. Лайон-корт был родным домом моей мамы. Она сидела за большим столом в просторном зале, поднималась по лестницам, ходила по галерее, здесь ела, спала и смеялась. Память о ней была здесь так же жива, как и в замке.
Наше подавленное настроение немного скрасили Лэндоры. Они приезжали к бабушке на Рождество, а когда она услышала о смерти мамы и поехала в замок, Лэндоры уехали из Лайон-корта, чтобы навестить других членов торговой компании. Теперь, по пути к себе домой, в Тристан Прайори, они опять ненадолго остановились в Лайон-корте. Я слышала имя Лэндор и знала, что эта семья связана с делом дедушки, большим торговым товариществом, о котором теперь говорили с трепетом. Я догадывалась, что мой отец скептически относился к нему, потому что всякий раз, когда об этом говорили, губы его кривились.
Сенара и я были в саду с Дамаск. Она пела песню, которую выучила. Бабушка сказала ей, чтобы она отвлекала меня от мысли о смерти моей мамы, и она это пыталась сделать. Послышался топот копыт, голоса, значит, кто-то приехал. Дамаск перестала петь, а Сенара уже готова была бежать и смотреть, кто это. Она была такая быстрая и импульсивная, что мне приходилось всегда одергивать ее. Я сказала:
— Мы должны ждать, когда нас позовут, правда, Дамаск?
Дамаск согласилась со мной.
— Сюда часто приезжают, — сказала она. — А у вас часто бывают гости в замке Пейлинг?
Я подумала о гостях — сквайрах-соседях, которых приглашали на Рождество и другие праздники. Были, конечно, те, кто приходил неожиданно, но они не были обычными гостями. Они разговаривали о делах с отцом, и я помню, что мама всегда казалась встревоженной, когда они были в доме.
— Нет, не очень, — сказала я.
— Нет, к нам приезжает много гостей! — заявила Сенара, которая любила, чтобы у нее все было самое большое и самое лучшее. Она обманывала себя, думая, что так оно и было, и это вошло у нее в привычку. Я всегда ее поправляла, когда могла.
— Когда твой дедушка здесь, дом всегда полон гостей, — сказала Дамаск.
Я была рада, что дедушки сейчас не было. Его горе было бы очень шумным. Он рассердился бы, что мама умерла, и искал бы виноватых: он всегда искал виноватых, когда что-нибудь было не так. Он спрашивал бы, почему не звали докторов, и обвинил бы отца, а я не хотела, чтобы ругали моего отца.
Теперь я убеждена, что встреча с Фенном Лэндором в то время помогла мне лучше всего. Ему тоже было десять лет, он был всего на несколько месяцев старше меня. Это был симпатичный мальчик с темно-синими глазами, очень серьезный. Может быть, потому, что мы были одного возраста, он выбрал меня для компании — Сенара была еще маленькая, Дамаск слишком взрослая. И, благодаря ему, я опять стала интересоваться жизнью; в моем десятилетнем неведении я думала, что плохого уже никогда не будет.
Он любил, когда мы были одни и могли долго разговаривать. Его раздражал возраст, он не мог дождаться, когда станет мужчиной. Мы вместе ходили к морю, лежали на утесах, глядя на морскую гладь. Внимательно посмотрев на нас, бабушка разрешила нам вместе кататься. Наверное, она понимала, что Фенн мог для меня сделать больше, чем любой другой. Он не был частью моей старой жизни, как все остальные, и был совершенно новым человеком, и когда я была с ним, переставала думать о своей трагедии.
Фенн рассказал мне о своем отце Фениморе, — по его словам, лучшем человеке в мире.
— Отец не был грубым и хвастливым, как большинство мужчин, — говорил он. Он был хороший и благородный. Он ненавидел убивать людей и не убил ни одного человека в своей жизни. Он хотел приносить людям добро.