Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все равно сердце не на месте, — сказал Шематухин.
— Ой, парниша. Ты меня под монастырь подводишь…
— Могила, — заверил Шематухин.
— Хорошие ружья конфискованы, — расстроился Хошунаев. — Прямо со списком пришли. У меня три было. Про тулку и забыли.
— Сколько просишь?
— Сколько не жалко. А вообще-то… две сотни, как отдать.
— Ладно, харя бесстыжая, — рассердился Шематухин. — Бери сотнягу, вторую занесу через пару дней. Вот еще что. Научи этому самому искусству…
— Вабе?
Хошунаев достал из запечья что-то тяжелое, завернутое в тряпье, осторожно сдувая пыль со свертка, развернул — в полумраке маслянисто блеснула вороненая сталь. Пока Хошунаев собирал ружье, заглядывал в стволы, щелкал курками, Шематухин положил на стол сто рублей и молча выжидал. Хошунаев оживился, вынул откуда-то старый, в ржавых пятнах патронташ, коротким, пожелтевшим от табака пальцем провел по донышкам патронов.
— Запомни, слева с заячьей дробью, — показал Шематухину. — На правом боку заряжены картечью. Не бойся, что патронташ дохлый. Это мой первый, чистый. Остальные выбросил, чтобы совесть не заела.
— Далась тебе эта совесть, — проворчал Шематухин. — Не тяни резину, давай вабить.
— Можно, — согласился Хошунаев.
В избе быстро темнело, и, когда Хошунаев, застыв напротив окна, приготовился выть, Шематухин поднял на него глаза и опешил. Хошунаева словно подменили. В этом крепком, вроде бы даже ставшем на голову выше человеке, на лице которого сейчас проступило вдохновение, не сразу можно было бы узнать прежнего, осторожного, в самого себя ушедшего Хошунаева.
Вот он, поднеся тяжелую, как из темного камня, ладонь ко рту, держа голову набок, ударился в голос:
— Оу-уы…
Шематухин вслушивался-вслушивался, приоткрыв рот от напряжения, глядел на Хошунаева — теперь уже не оторвать было взгляда от зловеще вдохновенных, выпученных его глаз. Голова Хошунаева тряслась, он выл с придыханиями и, что больше всего поразило Шематухина, сопровождал низкий вой заливистым подголоском, от него-то и накатывала на душу тоска.
Закончив, Хошунаев вроде бы даже уменьшился. Он заново раскурил трубку, выжидательно, как откликнется Шематухин, отодвинулся в совсем темный угол.
— Кха-х… — прокашлялся Шематухин. — У тебя здорово получается.
Для того чтобы выть правдиво, Шематухин расшевелил воображение, пытаясь представить себя среди волчинои ночи: далеко окрест одна тьма, звезд видимо-невидимо, он, стало быть, волк, один-одинешенек. Надо выть, авось кто-нибудь из своих услышит.
— Оу-ыо-о-о…
Почувствовав фальшь — помешали стены, никак не раздвинутся, — он оборвал вой, уставился на Хошунаева: что тот скажет?
— Душу вложи, душу… — наставительно сказал Хошунаев. — Со слезой давай… не горлом, а брюхом пой…
— Что ж, брюхом так брюхом. Эх! — возбуждаясь, крикнул Шематухин. — Раз пошла такая пьянка…
Он завыл. В этот раз выл хорошо, сквозь слезы, будто оплакивал что-то утерянное, не поддающееся возврату. На удивление скоро освоив волчью песню, Шематухин пришел в сильное возбуждение — она, целиком захватив его, рождала необъяснимую тоску, от которой он помимо воли утробно взрыдывал. Наконец устал и в наступившей тишине ощутил присутствие уже не различимого в темени Хошунаева, тот дышал прерывисто, шумно, должно быть, вой понравился ему.
— Не перестарался? — спросил Шематухин.
— Чуть-чуть… — отозвался Хошунаев.
Он включил свет, снова запустил руку в запечье, там что-то зашебуршило. Можно подумать, там целый клад. Хошунаев сдул пыль со свернутой в трубочку бумаги, сорвал с нее нитку, наклонился, позвав Шематухина:
— Запоминай, как искать.
И он, сосредоточенно сморщив лоб, близоруко ткнулся в карту.
В сумерках, когда почти в каждой избе горела лампочка, Шематухин, взбудораженный надеждами на завтрашний день, поехал к себе на шабашку. Над селом стояло намученное дневной жарой небо, и звезды, пригашенные дымком, мерцали нечисто, с дремной ленцой.
Ближе к шабашке Шематухин заглушил мотоцикл, нырнул в густой малинник, царапаясь о колючие кусты, торопливо сунул в траву сверток с ружьем и боеприпасом. Задержав дыхание — нет ли кого рядом, — выскочил снова на тропу, на всю катушку погнал мотоцикл к чернеющему возле пруда дому.
11
— Ты давай толком, толком, — говорил сверху, со сцены Лялюшкин, обращаясь к Тырину, что-то делавшему в углу. — Разве так новости выкладывают. А то не поймешь, кто на кого напал. Валяй, батя!
На Шематухина, вошедшего вопреки прежней шумной привычке тихо, как мышь, сначала никто не обратил внимания. Все, за исключением Аркаши Стрижнева, сидели на сцене, там же были оба приезжих — оживленный, раскрасневшийся мужчина и та самая девушка, Надя.
Подойдя к Тырину, Шематухин заглянул в большую кастрюлю, не требуя объяснений, чем тот занимается, уважительно оглядел его: настоящий мужик. Тырин мял пальцами картофельные очистки, промывал их — решил, должно быть, покормить барана.
— Чего заливаешь? — поинтересовался Шематухин. Помявшись, переменил тон: — О чем плачешь, Егор Митрофаныч?
— Ну, так как там было? — приставал к Тырину Лялюшкин.
— Точно не знаю, как было… — не поднимая головы, сказал Тырин. — За что купил, за то продаю. От старухи слышал… Ну, значит, докричались прудищинские. Караул на всю губернию. Прислали вертолет, с него-то стреляли волков. У старухи внук в егерях состоит, он, значит, с товарищами обход после совершал. Кажинному волку, сказывает, головушку разрывной пулей разнесло…
— Скажи-ка… — с волнением потянулся к нему Шематухин. — Красного волка тоже того… ухлопали?
Он не сводил глаз с Тырина, ждал. Щеки горели, как от солнечного ожога: Шематухин сейчас сердцем переживал проклятую волчью судьбу.
— Скажу, — волнуясь, проговорил старик. — Это из-за него весь сыр-бор загорелся. Как не узнать, узнавал. Ушел он. Увел остатних волков…
Шематухин молча двинулся вдоль зала, с роздыхами одолел четыре ступеньки, ведущие на сцену. Уже в заваленной чем попало комнате, от толстых стен которой веяло вековечной прохладой, старательно привел себя в порядок. Надел чистую рубаху, обдал себя из флакончика одеколоном, посидел на кровати, напустил начальственный вид и все же перед тем, как выйти на люди — решил поглядеть на Надю, только на нее одну, и от мысли о ней сердце у него зачастило, — он дал себе слово не выпячиваться. Надо было скоротать время, потому что теперь, лежи не лежи, сна не будет.
Когда Тырин сказал, что красный волк ушел, с души свалился еще один камень, хотя, если разобраться, это просто чушь — Шематухину все равно, жив или мертв волк, иди, так будет вернее, пусть живет, пока есть время, пока никому в голову не пришло, что у него в лесу не логово, а сберкасса. Тревога, очередной раз ворохнувшись, принялась точить его. Сидеть в одиночестве стало невмоготу.
Шематухин вышел на сцену.
На видном месте, расположившись в плетеном кресле, сидела Надя, и все смотрели на нее. Ей, кажется, было не по себе. При появлении Шематухина она скользнула по нему рассеянным счастливым взглядом и не узнала его.
Шематухин