Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вспомните:
Как поет в хрусталях электричество,
Я влюблен в вашу тонкую бровь.
Вы танцуете, ваше величество!
Королева любовь.
Это Вертинский.
А вот – Булат:
Тьмою здесь все занавешено
И тишина, как на дне.
Ваше величество, Женщина,
Да неужели – ко мне?
О, ваш визит, как пожарище!
Дымно, и трудно дышать.
Ну, проходите, пожалуйста,
Что ж на пороге стоять.
Кто вы такая? Откуда вы?
Ах, я смешной человек!
Просто вы дверь перепутали,
Улицу, город и век.
Не только по этому его стихотворению судя, но и по многим другим – он и сам тоже перепутал «улицу, город и век».
В общем, по всем статьям выходило, что прочитанное мною стихотворение Всеволода Рождественского должно прийтись ему по душе.
Но реакция его была другая. И совсем для меня неожиданная.
– Не знаю, не знаю, – недовольно пробурчал Булат. – «А в буфете есть вчерашнее вино…». Что это значит – вчерашнее вино? Я грузин, я этого не понимаю. Если в буфете есть вино, его надо выпить сегодня.
как вскоре выяснилось, возник не на пустом месте.
В Париж мы прилетели днем, а вечером в посольстве по случаю прибытия нашей делегации был устроен банкет. Ну, не банкет – скажем так, праздничный ужин.
Звенели бокалы, произносились тосты.
За длинным банкетным столом мы сидели вперемешку с посольскими.
С сидящей рядом со мной посольской дамой мы как-то сразу нашли общий язык и щебетали легко и непринужденно, как будто не впервые только что увидали друг друга, а знакомы тысячу лет.
Вдруг она сказала:
– Хотите увидеть ночной Париж?
Конечно, я хотел.
Она встала и властно сказала:
– Пойдемте.
Вывела меня к машине, села за руль. Я сел рядом. И мы помчались.
Ночной Париж был прекрасен. Но запомнились мне от этой поездки только мелькающие на ночном небе огни и смутный силуэт Триумфальной арки. И главное, конечно, – ощущение «праздника, который всегда с тобой», пьянящее сознание: Париж, Париж! Какое чудо! Я – в Париже!
Через полчаса мы уже опять сидели на наших местах за банкетным столом (нашего короткого отсутствия, кажется, никто не заметил) и как ни в чем не бывало продолжали нашу легкую и непринужденную светскую беседу. О чем говорили – не помню. Помню только, что вдруг ни с того ни с сего она вздохнула и пожаловалась на то, как им трудно теперь стало работать.
– Трудно? – удивился я.
Мне-то казалось, что теперь, после перемен, происшедших в стране в последние три года, работать им должно быть не в пример легче, чем в прежние, догорбачёвские времена.
– Да? – сказала она, посмотрев на меня в упор. – Знали бы вы, чего мне стоило добиться, чтобы ваша фамилия сохранилась в списке приглашенных!
Я был ошеломлен.
Вот оно, значит, как! Этот банкет, и тосты, и звон бокалов, и волшебная поездка по ночному Парижу – это все, значит, только парадная сторона. А за ней – все то же, хорошо мне знакомое. Какие-то темные закулисы, где кто-то из сидящих сейчас за этим банкетным столом и произносящих красивые тосты во что бы то ни стало хотел вычеркнуть меня из списка приглашенных на этот праздник.
– Ну что ж, – сказал я, – спасибо, что сумели меня отбить. Что благодаря вам и вашим усилиям я в Париже.
Сказал с полной искренностью, не кривя душой, хоть и подумал, что если и следует мне за это кого-то благодарить, то начинать надо не с нее, а с Михаила Сергеевича Горбачёва.
произошел такой инцидент.
Входивший в нашу делегацию Олжас Сулейменов позволил себе довольно гнусную выходку. Поспорив о чем-то с Ефимом Григорьевичем Эткиндом, он заговорил с ним «как русский царь с евреем». Точнее – как советский человек с отщепенцем, невозвращенцем, предателем.
Подробностей и деталей я сейчас уже не помню. Помню только, что в этой своей отповеди Олжас назвал Эткинда бывшим профессором .
Запомнилась мне именно эта замечательная формулировка, я думаю, потому, что она поразила меня тогда своей очевидной нелепостью.
«Бывший профессор» был тогда профессором Сорбонны, и это новое его профессорство было уж никак не менее весомым, чем то, которого его лишили в Советском Союзе. Но главным было даже не это. Формулировка была комична сама по себе, и комизм этих привычных для нас советских оборотов обнажил в свое время еще Булгаков в своей «Зойкиной квартире»:
...
Сегодня – рассказывает там у него «бывший граф» Обольянинов – ко мне в комнату является какой-то длинный бездельник в высоких сапогах, с сильным запахом спирта, и говорит: «Вы бывший граф…» Я говорю – простите… Что это значит – «бывший граф»? Куда я делся, интересно знать? Вот же я стою перед вами. А дальше я еду к вам в трамвае мимо Зоологического сада и вижу надпись: «Сегодня демонстрируется бывшая курица». Меня настолько это заинтересовало, что я вышел из трамвая и спрашиваю у сторожа: «Скажите, пожалуйста, а кто она теперь, при советской власти?» Он спрашивает: «Кто?» Я говорю: «Курица». Он отвечает: «Она таперича пятух». У меня все перевернулось в голове, клянусь вам. Еду дальше, и мне начинает мерещиться: бывший тигр, он теперь, вероятно, слон. Кошмар!
Пока я развлекал себя этими веселыми ассоциациями, событие приняло несколько неожиданный оборот.
Напоминаю, что заря перестройки тогда еще только-только забрезжила, и выходка Сулейменова была вполне в духе сохранявшей всю свою мощь советской официальщины. И хотя эта его выходка возмутила (я думаю) всех присутствующих, в первую минуту никто не нашелся: все сидели как оплеванные.
И тут встал Булат.
Холодно, сдержанно, по форме вполне вежливо, но по существу предельно резко и даже презрительно он высказал Олжасу все, что думает не только о неприличном тоне, но и о самой сути его высказывания.
Олжас ничего не ответил. Тем вроде дело и кончилось.
Но, когда вечером того же дня все мы собрались в кантине за обычным нашим общим то ли поздним обедом, то ли ранним ужином, Олжас вдруг встал и в мгновенно наступившей тишине публично принес Ефиму Григорьевичу свои извинения.
Не знаю, какая там работа перед этим происходила в его мозгу. То ли ему и в самом деле стало неловко, то ли вдруг до него дошло, что времена уже не те и зря он так оскоромился. Как бы то ни было, неприличную свою выходку он решил загладить. И извинился.