Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дезик, правда, ехать во Францию категорически отказался, как я его ни уговаривал. Говорил, что устал, плохо себя чувствует и вообще не больно это ему интересно. Но больше никто из того списка не выпал, и спустя какой-нибудь месяц, а может быть, даже и месяца не прошло, мы все уже были в Гренобле.
я особенно радовался, что в составе нашей так называемой делегации будет Булат. Помимо других, естественных причин этой моей радости тут было еще одно, дополнительное, важное для меня обстоятельство.
После того как я узнал, что Дезик не поедет, выходило так, что Булат был бы там единственным близким мне человеком. Из всех остальных, с кем мне предстояло отправиться в Гренобль, а потом в Париж, я, по существу, если не считать Вознесенского, никого не знал. С Кушнером был знаком шапочно, с Жигулиным, Сулейменовым и Айги и вовсе не был знаком, а про Рейна даже и не слыхал. Не знал тогда о существовании такого поэта.
Отказ Дезика лететь с нами был для меня первым ударом. А перед самым отлетом меня ждал второй, еще более сильный удар: ни в аэропорту, ни в самолете, ни в Гренобле, когда мы туда прибыли, Булата с нами не оказалось.
Он появился на другой день: что-то там у них с Ольгой случилось, из-за чего они не смогли лететь вместе с нами.
Он возник на пороге кантины, где мы обедали. Оглядел ее маленький зал, увидал меня:
– Бен? Рад тебя видеть. Когда мы уезжали, прошел слух, что тебя опять не пустили. А где Славка?
– Как это – где? – удивился я. – Дома.
– А почему ты ее с собой не взял?
– Интересно, как бы я мог это сделать, – усмехнулся я.
– Очень просто, – сказал Булат. – Я всегда им говорю, что без жены никуда не езжу.
– Ну, знаешь, если бы я им такое сказал, они бы решили, что я спятил. И только обрадовались бы: не хочет ехать без жены, пусть сидит дома.
На это Булату возразить было нечего. Но он не мог стерпеть, чтобы последнее слово осталось не за ним.
– Ну, не знаю, не знаю, – сказал он и двинулся к своему столику, за которым уже сидела Ольга.
было мне хорошо знакомо чуть ли не с первых дней нашего знакомства.
Не могу тут не рассказать, при каких обстоятельствах я услышал его впервые.
На посту заведующего отделом поэзии в «Литературной газете» Булат сменил Валю Берестова. Тот в один прекрасный день объявил нам, что работа в газете, да и вообще всякая служба, – не дело для поэта и он решил уйти на вольные хлеба. Авось как-нибудь проживет.
При этом он не скрывал, что главной причиной его решения, огорчившего всех нас, да в немалой степени и его самого, был неиссякающий поток графоманских рукописей, на которые он должен был отвечать. Он просто тонул в них и предрекал, что Булат в них тоже утонет и рано или поздно признает, что служба эта и ему тоже не только не по нутру, но и не по силам.
Но Булат не утонул. К общему нашему удивлению, он с этим потоком расправился легко.
Но тут мне придется объяснить, в чем состояла главная трудность, и, пользуясь этим поводом, я не могу удержаться и не рассказать один выразительный анекдот – а лучше сказать, притчу – из собственного моего опыта на этом поприще.
отвечая на рукописи. В основном это был так называемый самотек . За каждый ответ платили какую-то ерунду, но я брал свое количеством, благо поток самотека был неиссякаем.
И вот однажды, принеся и сдав очередную пачку своих ответов, уже на выходе, я услыхал голос вахтерши. Она говорила с кем-то по телефону.
– Полу´чите, – говорила она. – Обязательно получите… Когда вы сдали ваши стихи? Месяц назад? Ну вот, скоро, значит, и получите… Все что надо вам напишут… Как, вы говорите, ваша фамилия?.. Булыга?.. Не волнуйтесь, товарищ Булыга, обязательно будет вам ответ… Какой ответ?.. Отрицательный…
Тут я остановился и с интересом стал слушать.
Среди авторов рукописей, ответы на которые я принес, был и Булыга (фамилия довольно редкая, поэтому я хорошо ее запомнил). Отзыв мой на его стихи действительно был отрицательный.
– Это уж я не знаю. Не могу вам сказать, – продолжала меж тем тетя Паша. – Это вам все подробно напишут. А я только знаю, что отрицательный…
Когда разговор был закончен и трубка повешена, я спросил:
– Тетя Паша! А откуда вы знаете, что ответ ему будет отрицательный?
Тетя Паша объяснила:
– А у нас положительных не бывает.
Она была совершенно права. Положительных отзывов на самотек быть не могло, потому что стихи, выходившие на журнальную или газетную полосу, приходили в редакцию другим путем, не из самотека. А смысл (и главная трудность) ответов сводился к тому, чтобы найти форму для более или менее вежливого отказа.
В более разумно устроенной системе мироздания можно было, конечно, найти не такой трудоемкий и дорогостоящий способ. Скажем, просто объявить, что стихи (или рассказы, или романы), авторы которых не получили от редакции никакого ответа, журналу (или газете), в которые они были посланы, не подошли. И все тут.
Но встать на этот путь ни одна редакция ни одного печатного органа в необъятной нашей стране не могла.
Дело в том, что в какие-то незапамятные времена было принято специальное постановление ЦК и Совета министров, согласно которому ни одно из «писем трудящихся», в какие бы инстанции оно ни было направлено, не должно остаться без ответа. И графоманские стихи, рассказы, повести и романы подпадали под эту рубрику, то есть были приравнены к многомиллионным жалобам трудящихся на самые разнообразные несправедливости и тяготы их нелегкой жизни.
Ни для кого не было секретом, что штатные сотрудники редакций справиться с этим потоком не смогут. Поэтому в каждой редакции был выделен специальный фонд для внештатных сотрудников. (Вот таким был и я в «Новом мире».)
В «Литгазете» при нашем отделе литературы кормились три таких утвержденных редколлегией, то есть имеющих официальный статус внештатных, литконсультанта: будущий редактор «Континента» Владимир Максимов, будущий автор повести «До свидания, мальчики!» Борис Балтер и начинавший помаленьку вылезать из своего подполья в легальную печать Эмка Мандель (в то время уже Коржавин).
Максимов и Балтер отвечали графоманам-прозаикам и с делом этим справлялись легко: у них за плечами был большой опыт. А с Манделем была просто беда.
Ответы его доходили до полуметра в длину: он подклеивал каждый новый листок к предыдущему, так что получалась длинная бумажная лента-простыня. Эти свои «простыни» он то и дело терял и бродил по редакционным кабинет в поисках неведомо где оставленного письма. Но главная его беда состояла в том, что за каждым письмом он видел человека. И к каждому обращался индивидуально, делясь с ним своим – тоже сугубо индивидуальным и совсем не банальным – пониманием природы поэтической формы. Это был гибельный путь.