Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да палач это, Илиан-тепличник…
— Это? Брешешь, тот молодой был, когда меня порол… Ладно, тепличника я пока под вопросом. А второе что?
— Наверное, по вольфраму… Или блюда жарить… Мне дали, я взял, что дали…
— А вот что: я вот те не дам, ты и не возьмешь, и ни осьмушки в город! Сами чеканьте! Засадили нас тут четырнадцать, бобра считая, да и то бобер не умеет ничего, только сваи грызет! Словом, трех баб, толстую, очень толстую и вовсе толстую не привезешь — можешь сюда не плыть вовсе! Я свои права знаю!
— Будем жаловаться, короче. Жаловаться! Аминь! — вступил первый голос, принадлежавший «сельдерею». После «аминь» Бориса приподняли, и не то сняли веревки, которыми руки были спутаны за спиной, не то разрезали. Борис услышал дробный стук, это он сам стучал зубами от холода после уксусного купания.
— В холодную их?
— Да чего там, сунь в теплую, не то окочурятся, а может, что в его брехне и правда, хотя брил этого урода не парикмахер точно, а насчет вольфрама… Яйца им всем оторвать, бабам этим толстым, очень толстым! Пусть сами с такими кадрами работают! Аминь! Аминь, говорю, отрыщь! Пошел, пошел, пошел, ногами, ногами это делают, копытами, говорю, копытами…
Доска откинулась, куда-то вместе с ней Борис, как на салазках, заскользил; шлепнулся. Через него перелетел, почти не задев, измордованный Илиан, изрыгая выражения, которых благочестивому офене и знать-то не полагалось бы. Но тут Борис вспомнил ледяной холод «Миллиона Белых Коз», понял, что в отведенном помещении по крайней мере тепло, уселся и стал проводить инвентаризацию рукам, ногам, зубам и прочим частям тела. Следы побоев, понятно, были. Но — зажившие, никакого сравнения с состоянием экс-палача. Некоторые зубы шатались, но все были на месте, даже золотых коронок не посдирал никто.
Борис открыл рот… и закрыл его. Любой вопрос мог превратиться в исполнение желания. Пусть этот ирод сам вопросы задает. Если, конечно, языком ворочать может. Борис плотно сжал зубы и подрагивающей ладонью огладил голову. Обрили, конечно. Ну, это само отрастет. Фонарей под глаза, кажется, тоже не наставили, но это только в зеркало узнать можно. Спина болит, но кожа вроде бы цела. Прочие… части тела… язык, например… нет, кажется, ничего не отсекли. Деньги лежат у мещанина Черепегина-старшего под Вологдой, мещанин еще никого не обворовал, только проценты платит не вовремя иногда, ну… до него дело потом дойдет.
— Харизма… Ну, харизма… — прохрипел Илиан, как обычно, слегка заикаясь, — Наел себе харизму поперек пуза шире и туда же… обжалованию не подлежит, обжалованию не подлежит!.. Как тюльпаны жене, так — господин Гусято, благо-глубоко-то-се… Илиан Магистрианович то-се, тюльпаны ему в харизму по самую пятку…
— На полную катушку! — брякнул наудачу Борис.
— А, живой… — Илиан попробовал поднять голову, но не смог, — А как же тебя к смертной казни через помилование? У, харизма проклятая, доберусь я до него и до бабы его доберусь…
— Илиан Магистрианович, — мягко сказал Борис, — нас уже в Римедиум привезли и сдали. Вас тут хотят использовать по специальности, за теплицами ухаживать, свежие овощи выращивать. Так что не все так страшно. Вот у меня память что-то отшибло…
— А тебя харизма эта по голове бил, — с охотой отозвался Илиан, — пресс-папьем как запузырит тебе по маковке, ты и с копыт… Но лишнего ты до того много наговорил, не твоя бы брехня, не впороли бы нам двести девяносто девятую — про умышление на целостность законов… Ох, нам и без нее бы хватило — сто первая, сто вторая, сто третья, сто четвертая, сто пятая, сто шестая, сто седьмая…
— Откуда так много, Илиан Магистрианович? — ошеломленно спросил экс-офеня. Значения ни одной из этих статей он не знал.
— Да ты, видать, вовсе офиздипупел! Нам по совокупности почти тридцать статей навесили, да еще мне восемьдесят пятую за оскорбление чувств торгового люда… Ты почему за оскорбление ничего не получил? Ты как смел чувств не оскорблять?
Борис ничего не ответил, у него как-то не было слов на подобный случай. Похоже, произошло много чего, и судили их двоих, и навесили кучу статей, а экс-палачу припомнили еще и жлобские цены на тюльпаны к восьмому марта. Рыбка-Щучка наворочала делов — будь здоров. В чем виноват, в чем не виноват — за все присудили. Теперь, мол, сиди в Римедиуме, где все деньги — твои. Впрочем, тут же не чеканят золота! Нужно будет Щуку на этом, того… ну, прищучить, что ли. Мало тут денег, раз нет золота! Все свое состояние держал Борис в империалах, сменять здешнее серебро на них можно было, кроме исключительных и редких случаев, лишь у киммерийских евреев — а откуда евреи в Римедиуме? В общем, нужно чуть присмотреться, нет ли тут какой выгоды — и сваливать. Хоть в Вологду. Начальный капитал есть, а там трава не расти. Впрочем, это только одно желание. А должна Щука больше. Думать надо, думать, не может быть, чтоб рыба да офеню перехитрила.
Где-то вверху послышался сложный, из нескольких нот, свист. Борис знал, что так разговаривают castor sapiens, рифейские бобры, но языка этого не понимал. Илиан еле ворочал языком и ответить, видимо, не мог. Впрочем, бормотать он продолжал.
— Говоришь, Дунстан? Затылок твой помню, бритый…
Свист понизился тоном.
— Кончай материться, я по вашему понимаю… Ты мне докладывай — можно тут жить… или… или… харизма.
Бобер, по-прежнему невидимый, перешел на сложный, двойной свист в неопределимой гамме, явно что-то подробно рассказывал. Борис маялся неведением и ждал хоть какого-нибудь перевода, разглядывая голый потолок и голые стены; вскоре он смог повернуть шею в ту сторону, где свистел бобер. Зрелище оказалось неважным: бобер стоял за железной решетчатой дверью, сквозь которую, наверное, мог бы легко пролезть, но человек для таких ячеек великоват. Экс-палач и экс-офеня сидели за решеткой.
— То есть как это с одна тысяча девятьсот шестьдесят?.. — потрясенно выговорил Илиан разбитым ртом. — А деньги тогда откуда? Делает их кто, спрашиваю?
— Илиан Магистрианыч, что он говорит? — взмолился Борис.
Бобер продолжал свои фиоритуры, в которых, прислушавшись, можно было уловить повторение некоей если не мелодической, то ритмической схемы, — кажется, sapiens что-то перечислял. Илиан от вопроса только отмахнулся, мол, «дай дослушать». Но и ему в конце концов надоело, видимо, бобер пошел жаловаться на жизнь. Говорить палачу было больно и трудно, он лег на спину, выдохнул, помянул мать в женском роде и харизму в мужском, помолчал, потом сделал подельнику одолжение — заговорил.
— Вот оно, бля, харизма, то самое главное. Выходит, харизма, ни хрена здесь никто с одна тысяча девятьсот шестьдесят первого года ни единой монеты не начеканил. Нет специалистов, вообще тут почти никого нет — с нами вместе и с бобром населения шестнадцать рыл. Как помер какой-то с непонятным именем, который один сорок лет серебро и плавил, и чеканил — все прессы стоят ржавые. Деньги, что отсюда привозят — все из старых запасов. Серебро пока есть, а медь уже кончилась. То-то вся мелочь у нас истертая какая-то… Серебра тоже не очень. Здешний главный нынешний, не понял, харизма, как его по эдакой матери, требует с Киммериона мастеров, а получает… нас с тобой. Едят тут, что в теплице вырастет и что с козы возьмешь. Бобер сваи грызет. Кинофильмы смотрят трофейные, киномеханику седьмая дюжина идет, кина, свистит, тоже скоро не будет. Да и кино без перевода непонятным языком идет, главный все требует бормотателя, чтоб переводил, а присылают… нас с тобой. Баб он требует, последняя померла три зимы тому назад, а присылают… нас с тобой. Словом, не жизнь тут, а харизма необитаемая… За нас с тобой два фунта серебра здешний главный инкассатору насыпал и сказал, не даст больше, пока самое малое трех баб насмерть не засудят и сюда не пришлют…