Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, сам же Самойлов в разговоре со мной сожалел, что Юра обиделся на его шуточную поэму, в которой, по его словам, не было никаких “личностей”, и никого обидеть он не хотел.
– О Тимофееве надо написать отдельно, – сказал он мне в нашу последнюю встречу в Пярну. – Он того заслуживает.
Когда я с Тимофеевым познакомился, он был в положении довольно странном – его назначили главным редактором еврейского телевидения в Биробиджане, хотя Юра еврейского языка не знал и ни с какой стороны евреем не был.
Ехать туда ему не хотелось, но предписание и деньги на дорогу были получены и даже истрачены. Юра был в меру грустен и в меру ироничен, посмеивался по поводу своей будущей роли в еврейском телевидении.
В Биробиджан Юра в конечном счете не поехал. Как уж он выкрутился из этой ситуации, не знаю. Во всяком случае, он был назначен редактором на телевидение, а через какое-то время переведен в детский отдел радиовещания в качестве помощника главного редактора. Здесь и произошло наше с ним знакомство, перешедшее в многолетнюю дружбу.
Однажды, едва ли не в первое наше с Женей посещение “полуподвала возле Пушкинской”, раздался стук в окно, и я увидел хорошо знакомых по Арбузовской студии художницу Наташу Антокольскую и поэта Леона Тоома, который был всеобщим любимцем студии. У Самойлова есть прекрасные воспоминания об этом замечательном, необыкновенно талантливом человеке, чья жизнь оборвалась рано и трагически.
Именно с этого стука в окно и появления Левы с Наташей и берет начало наша компания, те самые “присекаки”, о которых Самойлов упоминает в своих воспоминаниях о Тооме.
В большей своей части эта компания была связана с Тимофеевым по работе на радио. Особенно часто, едва ли не ежедневно, здесь бывали писатели Львовский и Коростылев, Борис Грибанов и Николай Шахбазов с женой, театроведом Фаиной Крымко, я со своей женой Женей Петровой, актрисой МХАТа, Авенир Зак, мой друг и соавтор, со своей женой Галей, замечательный поэт и переводчик с эстонского Лева Тоом с Наташей Антокольской, историк-византинист Каждан, поэты Вероника Тушнова, Борис Слуцкий, Марк Соболь, Марк Максимов, композитор Михаил Зив, редактор детского радио Лена Махлах, жена Львовского, кинооператор Самуил Рубашкин с женой, актрисой Ириной Меснянкиной, милейший Адик Розеноер, ближайший друг Тимофеева и Тоома, отличавшийся редкой молчаливостью и удивительной добротой, Александр Шапиро, рентгенолог и поэт, так, увы, и не увидевший своих стихов в печати, прелестная, веселая, озорная актриса Театра Советской армии Генриетта Островская – Гися, признанная царица наших застолий.
Однажды я попытался записать всех, кто хоть раз побывал на наших “присекаках”, – набралось больше сотни, причем вспомнил далеко не всех – на Сытинском, “как на вокзале и закусочной, бывали люди всех родов”.
Дезик, как все его звали, легко и естественно вошел в нашу компанию. Был неистощим на выдумки и розыгрыши, напропалую ухаживал за женщинами. И в то же время поражал глубиной и зрелостью своих суждений, облеченных, как правило, в шутливую форму.
Собравшись, мы ставили на пол принадлежащую хозяину красную турецкую феску, и каждый клал в нее, сколько мог, кто десятку, кто полтинник, а кто и вовсе ничего – не всякий раз мы бывали при деньгах. Потом кто-нибудь бежал в Елисеевский и приносил вино (те самые упоминаемые Дезиком в поэме “на всю команду поллитранец да две бутылки сухача”), консервированную кукурузу или фасоль, бычки в томате – бычки в Черном море тогда еще не повывелись, – еще какую-нибудь нехитрую снедь. Наши жены варили на кухне картошку.
Рассевшись вокруг длинного овального стола, занимавшего большую часть запроходной комнаты, мы с аппетитом ели и пили, разговаривали, перебивая друг друга.
Разговоры… О стихах, о логике истории и женской красоте, о футболе и о новых книгах, спектаклях, фильмах, о влиянии Византии на судьбу России и о том, как вести себя, попав под проливной дождь: идти быстро или, наоборот, медленнее. Самойлов в своей поэме вспоминает “спор о смысле раннего христианства”. Интерес к религии был свойственен Тимофееву, и в этом он был отнюдь не дилетант. Слушали стихи Слуцкого, Миши Львовского, Вадима Коростылева, Вероники Тушновой. Михаил Зив садился за пианино, изрядно расстроенное, и мы пели.
Пели “Бригантину” Павла Когана, “Это было в городе Каире” Евгения Аграновича, “Одессу-маму” того же Аграновича и Бориса Смоленского, песни, звучавшие по радио – из “Дон Кихота” и “Клуба знаменитых капитанов”, пели смешную песенку из репертуара Вадима Коростылева:
Надену я черную шляпу,
Поеду я в город Анапу
И буду сидеть на песке
В своей необъятной тоске…
Пели блатные:
Стою я раз на стреме,
Держуся за карман,
И вдруг ко мне подходит
Неизвестный мне граждан…
Он предложил мне франки,
И жемчуга стакан,
Чтоб я ему поведал
Советского завода план.
Одесские:
На Молдаванке музыка играет.
Замолотили мы хороший куш.
Сегодня Манька правит именины
И музыканты шпарят Маньке туш…
Пели песню Самойлова:
Из самой из Германии,
С оторванной рукой,
Идет солдат израненный
Тихонечко домой.
Идет он из Неметчины,
Душа его болит,
Немного недолеченный
Военный инвалид…
Вспоминали даже песенки периода НЭПа:
Из тучки месяц вылез, Молоденький такой… Маруся отравилась, Везут в прием-покой… Мотор колеса крутит, Под ним бежит Москва, Маруся в институте, Ах, Склифосовского…
Чисто “советских” песен не пели. Не сознательно, нет. Просто – не пели.
И завершали тем домашним,
Что было в собственной компании
Полушутя сочинено.
Тогда мы много пели, но
Былым защитникам державы,
Нам не хватало Окуджавы, —
вспоминает Самойлов.
Это особая тема – песенный репертуар начала пятидесятых в таких компаниях, как наша, до появления того же Окуджавы, Галича, Кима, Высоцкого. Да, тогда в интеллигентских компаниях, а наша была далеко не единственной, “много пели”. Еще не было самого этого слова – “барды”, однако пелось уже то, “что было в собственной компании” – и не только шутя, сочинено.
Однако вряд ли Бориса Слуцкого или историка Каждана могло привлекать одно лишь веселое времяпрепровождение, вселенский треп, пение песенок из “Клуба знаменитых капитанов” да две бутылки сухача. Привлекала сама атмосфера этих вечеров, в которой шел, может быть во многом бессознательный, процесс самоопределения. Среди рассуждений Каждана о Византии и о “раннем христианстве”, споров о поэзии, о театре, религии, живописи вдруг возникали самые неожиданные, парадоксальные теории и концепции, тут же подчас рушившиеся под безжалостными, лаконичными и тонкими репликами Левы Тоома, точными, категорическими суждениями Слуцкого, ироническими – Самойлова или Тимофеева. И прав Самойлов: