Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внизу Рустем, закатив глаза, кусал губы. Тельман семенил взад и вперед, упираясь и приседая.
— Не заступай, не заступай, — говорит Аббас.
Тельман переметнулся на три шага, обернулся и засучил руками, движения как у доярки под высоченным выменем света. Я сместился к стволу, узловатому стволу, досконально известному объятьям моего детства — инжир, алыча, абрикос, персидская сирень поднимали нас в высоту, на капитанские мостики, сплетенные из тростника: развилка заплетается наподобие стула, плотно, можно встать во весь рост, подвесы выстраиваются ступенями — и по дереву перемещаешься, как по башне, вывернутой наружу.
— Дай хлебнуть! — Рустем облизал губы, склонил голову, с виска о плечо стер пот.
— Опять! Слуга я тебе? — Вагиф отвинтил пробку, сунул бутыль. Тельман снова повернулся с приплясом и толкнул его. — Хоть бы мне кто подал попить когда-нибудь. Кто сегодня везет меня в город? Кино хочу!
Рустем перехватил вожжи. Бутыль упала, Вагиф выхватил ее из-под башмаков.
— С тебя десять манат. Пахлавы привезу. День рождения без сладкого как шашлык без соли. Ты бастурму уже заправил?
— Обижаешь, друг, обижаешь, плакать буду.
Тельман дирижерскими взмахами ощупывал вершины прозрачных гор, поднятых ветром. Сегодня у него день рождения, можно не ужинать. Я выдавливаю из зеленого плода млечную капельку. Клейкая, терпкая, она отбивает жажду, всегда мы так делали мальчишками, бессознательное движение — сорвать, слизнуть, разломить, дожать еще на язык.
Губы склеились.
— Ма! Ма! — говорю, разлепляя с трудом.
Отсюда сквозь движущуюся листву трудно навести фокус. Объектив ерзает наводкой, я на страже.
Вдруг вверху что-то грохнуло сверх меры, и еще, догнало. Тельман и Рустем закружились вальсом, тряхнулась вверху листва, что-то чиркнуло мне по уху и об землю — там, тут — ударились змеи.
— Убьешь! Убьешь! Смотри — что делаешь! — Аббас кричал и тряс ладонью перед лицом Рустема.
Я слетел с ветки и кинулся к змеям, встал в облаке пыли, раскрыл руки, чтобы теплые клубы заката обняли, встали надо мной, потихоньку поднял к глазам окуляр, чтобы выхватить ошеломленное лицо Вагифа, хмурое Тельмана. Аббас грозится, сердится; теперь главное — аккуратно распутать вожжи.
Воздушные змеи составляли повальное увлечение егерей Апшеронского полка имени Велимира Хлебникова. Сколько фантазии и страсти вкладывалось в него! Например, Вагиф раз за разом придавал своему змею черты первых аэропланов. Для этого он выпрашивал у Хашема ту или другую из полусотни фотографий, развешанных у него в сарае. На них были изображены этажерчатые, составленные из перетяжек и реек, ступенчатых рядов плоскостей — первые летательные аппараты, больше похожие на стихотворения, чем на самолеты. Вагиф, сам того не ведая, оживлял их в воздушной гортани, произносил, когда пытался поднять в воздух сложносоставную стрекозу, настолько субтильную, что к ней страшно было прикоснуться, а не то — поднять в бурную волю ветра.
Хашем к воздушным змеям относился практично: у него в сарае висели два простейших, треугольных, с мочалом на хвосте, которыми он загонял хубар или вабил молодых соколов, привязывая приманку с тем, чтобы хищник обучился настигать ее в воздухе. Понемногу укорачивая швартовые нити, он спускал обнаружившего вязкость (свойство гончей твердо и непрестанно идти по следу добычи) сокола в нижние слои. Здесь он перехватывал его на ручное вабило, вроде лассо — ловко выбрасывая его одной рукой из-за головы в раскрут, в вертикальной плоскости. Другой рукой он гасил поводки змея, складывая и опрокидывая, отчего змей нырял вниз — и вдруг, осаженный еще одним движением, в метре от земли вновь наполнялся ветром — и только тогда потихоньку укладывался на землю.
Хашем никогда не участвовал в воздушных парадах, не только из небрежения — ему хватало забот. Он часто где-то пропадал или затворничал в сарае, вывесив на ручку гостиничную картонку «Do Not Disturb» [16]или жестяной лоскут, перечеркнутый молнией: «Не влезай, убьет!». По Ширвану Хашем передвигался при помощи кайта. Перед его отбытием лохматый, трепещущий парус понемногу устанавливался на потоке и вдруг вспыхивал, зияя небом в прорехах, полыхая лоскутами.
Время от времени Хашем корпел над сложной системой клапанных дыр, из которых была составлена плоскость парусного крыла. Искусно отпарывая или подшивая, там штопая, а там откраивая опору воздуха, он подбирал одному ему известное летное качество, оттачивал маневренность, эффективность крыла, режим парашютирования, старался вытянуть поляру скоростей планирования при сохранении управляемости, чеканности реагирования. Змей — исполосованный меридиальными швами, был похож на две-три дольки сферы, распластанной на плоскости воздухоплавательной карты, небесная сферичность надорвана плоскостным растяжением… Колесную доску — с ремнями для крепления стоп и двумя колесами от детской коляски на импровизационной подвеске из автомобильной рессоры, врезанной в доску-хорду, — Хашем умел снять и надеть на лету или выправить крепление так, будто, сидя на краю постели, поправлял тапочек.
Хашем сидит, нянчит доску на коленях, думает: «Масло в шприце идет туже, чем кровь. Кровь идет туже пресной воды. Морская вода идет легче слюны. В человеке кровь — море. Душа — кровь. Большая рубиновая капля, с полведра — это душа. А может, шаровая молния есть сгущенная до плотности света душа? Душа, набравшая от давления раскаленность плазмы? Душа не может не иметь физического предъявления в мире, поле есть форма существования материи. И в то же время душа протяженна и компактна. Чем не разреженная молния? Душа взрывается, чтобы отдаться земле и атмосфере и где-то потом вновь сгуститься в шар…»
Втулки смазывались машинным маслом, янтарный бисер шприцом высевался по блескучей вороной закраине запрессовки, провести пальцем, вправить остатки, подтягивались одна за другой спицы: нагрузка на подвеску приличная, особенно при развороте.
Я мог оценить работу Хашема: кроме воздушных ружей (медные трубки, поршень из кожи и фетра, солидол и медицинский жгут) в детстве мы наравне мастерили тачанки-инвалидки: разламывали деревянные ящики, сколачивали раму, выстругивали оси, на которые набивали подшипники, отлаживали работу поворотного механизма — реечной подвижной конструкции, ходили на базар смотреть на устройство тележки безногого Сулима, вечно сидевшего подле цветастого китайского термоса, установленного на бордовой подушечке, и между распитием чая громогласно благословлявшего нараспев всех подавших и неподавших.
Катались мы с уклона улицы Горького или разгоняли друг дружку, толкая в плечи, а набрав скорость, вскакивали, как на самокат. На моем запястье с тыльной стороны, где вены расходятся из узла, остался короткий шрам, продранный плохо загнутым гвоздем, вбитым в рулевую трапецию этой бешеной тачанки нашего детства, грохотавшей по склонам Баиловского холма. Мыс, причалы, жирафы портовых кранов, сетка эстакад, лента дороги, спадающей по амфитеатру к прибрежному Шихово, море наклонно козыряло изумрудной полосой. Но дети не смотрят по сторонам, дети смотрят под ноги, на то, чего касается рука, поэтому детство есть асфальт, песок, бетон, штукатурка, жизнь плоскостей, их ощупь: вплотную прильнуть к стене, расставить руки, ноги, щекой вобрать шершавое тепло, поднять подбородок, глаза опрокинуть в провал между зреньем и стеной, — вот тогда голова закружится от жути небесного упадания.