Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я что-то слышал… Болтали… Лучше бы вы это скрыли, Елена Гавриловна! — вдруг горячо вырвалось у него. — Люди так злы! И такие болваны! Они что угодно готовы повернуть против… зачем им знать? Не их это дело!
— Собственно, мы с Мишей и не собирались этого афишировать. — Елена пожала плечами. — Но моя свекровь очень меня не любит. В Блинове у нее много знакомых, вот она и постаралась… Да не важно это, в конце концов. — Она помолчала, покусывая губу, и, вспомнив, с чего все началось, прибавила: — А насчет Христа… ну, вы же понимаете, я не богослов. А теперь и подавно… мне часто кажется, что ничего вообще нет. Что атеисты правы. Слишком много случается вещей, какие невозможно согласовать с верой в благой промысел. Есть люди, которые об этом не думают: просто веруют, как привыкли. Есть, наверное, и такие, кто умеет… у кого хватает душевных сил все это связать и примирить. Я — нет, не могу. Но если все же правда, что Божий сын решился испытать смертную долю, он должен был погибнуть от руки братьев. Это же так понятно! Родись он от матери-китаянки, его бы замучили китайцы. Будь он русским, с ним бы расправились русские. Он был евреем, и евреи убили его. Здесь-то и есть самая суть человеческого удела. И главная мука — страдать от своих…
Щеки Елены разгорелись, зрачки расширились — впервые я видел ее такой. Мне вспомнился рассказ Снетковой о кенотафии на варшавском кладбище, и горечь огромного невысказанного сострадания легла на сердце. Подобные мгновения, должен сознаться, случались не так часто, как можно подумать. Даже разделяя с Еленой часы молчаливой печали, я как-то все позабывал сострадать ей. Слишком она была прекрасна. Это отвлекало, исподволь превращая скорбь в любовную хитрость, печаль в блаженство. По существу, в те дни я был ужасным притворщиком и лицемером со своей вечно добродетельной, постной миной.
Когда, простившись с царицей нашего меланхолического бала, мы возвращались домой, Легонький ни с того ни с сего вдруг ляпнул:
— А ты счастливчик!
В душе я был несказанно польщен. Однако счел надобным принять суровую позу:
— Что тебе в голову взбрело? Между нами ровным счетом ничего нет, кроме дружбы и уважения.
Костя кивнул:
— Вот я и говорю. Такой большой, уважаемый друг! Ума не приложу, что в тебе уж настолько особенного, чтобы именно ты… Ладно. Будь здоров, счастливчик!
После встречи с Залетным я, как и ожидал, слег на несколько дней. Весельчак Подобедов, подмигивая и пошучивая насчет того, как бы ему хотелось очутиться на моем месте, обрек меня на полнейший покой. А я и впрямь был этому рад. Моя история приближается к страницам, которые было бы трудно писать под стрекот «Ремингтона», болтовню Домны Анисимовны, напыщенные сентенции Миршавки.
Вчера, когда я прилег вздремнуть, утомившись воспоминаниями, меня разбудил осторожный царапающий стук в дверь. Пришлось подняться.
— Входите!
Вошла Ольга Адольфовна. Она держала в руке достойный царского пира хрустальный бокал на хрупкой высокой ножке. Свет керосиновой лампы изысканно играл в прозрачных гранях. Таким странным показался мне этот блеск, что я с трудом оторвал от него взгляд.
— Как вы чувствуете себя сегодня, Николай Максимович? — с особенной мягкой ласковостью спросила она.
— Благодарю, лучше. Садитесь же!
Почему-то я искал, но не мог найти слова для простого вопроса, что означает одинокий бокал. Будь их два, я бы, чего доброго, возомнил, что госпоже Трофимовой пришла фантазия со мной выпить. Хотя это совсем на нее не похоже.
— Николай Максимович, я к вам с горестной вестью. Может быть, вы сначала примете это, а потом я скажу? Сердечные капли…
— Не надо. Скажите так.
Я, конечно, все уже понял. Когда на свете почти не остается того, что можешь утратить, известие о беде не заставляет теряться в догадках.
— Он умер. Никто этого не ожидал. Врачи находили, что наступило улучшение. И вдруг…
— Мучился?
— Нет. Скоропостижно. Разрыв сердца. Выпейте все-таки.
— Давайте… Когда похороны?
Она опустила глаза:
— Можете сердиться, но я взяла на себя смелость… Понимаете, Подобедов меня предупредил, что волнение для вас опасно. Я была у него, советовалась. Он убежден, что сейчас вам лучше не нарушать постельный режим. Короче, похороны были сегодня. Я умышленно скрыла это от вас. К тому же из наших разговоров у меня создалось впечатление, что вы не придаете большой важности условностям и обрядам. Вы не считаете, что я поступила дурно?
— Нет.
Я был искренен. Тащиться на кладбище? Топтаться, ежась на ветру, в унылой кучке служащих инвалидной конторы? Смотреть вместе с ними, как то, что уже не является Корженевским, лежит в длинном ящике и как потом этот ящик засыпают землей?
Пустое занятие. Оно тягостно, но и тягость эта пуста: тщетное усилие пережить как прощание то, что прощанием быть не может. Пан ушел по-английски. Так он пожелал, и нечего соваться к бездыханному телу с чувствами, которые отвергала отлетевшая душа. Если она бессмертна, Корженевский меня поймет. А если нет… Если нет, все же горько сознавать, что я упустил последнюю возможность увидеть его лицо — великолепное лицо человека, ни разу, верно, не унизившего себя предположением, что он сам, его мысли и чувства, в сущности, ничего не значат.
— Ольга Адольфовна, сделайте милость, наполните-ка чашу сию еще раз. Да не спешите так, что вы, все это пустяки.
Теперь если не хозяйка, то Муся поминутно забегают ко мне. На самом деле они, конечно, опасаются неприятных сюрпризов с моей стороны. Но обе слишком деликатны, чтобы просто просунуть голову в дверь, проверить, дышит ли еще постоялец, да тут же и скрыться. Всякий раз они находят нужным немного поболтать с несчастным страдальцем.
Ольга Адольфовна настроена уныло:
— Как легко исчезают люди. И так бесследно… Помните, этой весной ко мне заходил один нелепый молодой человек? Я его знала еще ребенком, был мальчик как мальчик. Такое несчастье: вообразил себя анархистом! На Кавказ поехал, отшельников грабить… то есть экспроприировать на нужды партии. Правда, смешно? Я смеялась… Однако он говорил, что вернется не позже начала августа. А я про себя надеялась, что это случится гораздо раньше: накостыляет ему по шее какой-нибудь отшельник и придется воротиться домой несолоно хлебавши. Но сентябрь уже на исходе, а от него ни слуху ни духу. Вы понимаете?
— Да, хорошего мало. Скажите, а как поживает ваш родственник, что гостил здесь в мае? Не знаете, что с ним сталось? Он выглядел совсем больным.
— Ах да, вы про Женю! Это мой кузен из Курска. Известий о нем у меня нет, но мы, грешным делом, и расстались не совсем друзьями, так что его молчание ничего не доказывает. А вид у него смолоду изможденный, это следствие… гм… чрезвычайно беспорядочного образа жизни. При всем том Женя, знаете ли, был притчей во языцех, до такой степени ему везло. — Она засмеялась. — Он вам не болтал, что я-де совершила мезальянс? Вся Покатиловка слышала от него эту чушь. Сам же он в свое время женился на публичной девице, правда, красотке редкостной. Ее дружок-матрос потом все пытался прикончить его в надежде завладеть наследством. Покойный брат Саша еще шутил: «Недаром Суворов считал, что пуля дура — восемь раз в Женьку стреляли, а все мимо». Бог даст, судьба его и теперь убережет.