Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да ты угомонись, Михайла… чиво уж… — наконец, пятернёй запахнул волосы назад Фёдор, участливо потрепал брата за плечо. Разлил по стаканам самогонку. Выпили. Михаил Григорьевич не закусывал, морщился с закрытыми глазами. — О другом ить голоде нищенка калякала — о духовном. Правильно, Ульянка?
— Ну, такого дела, братишка, я и вовсе не разумею: молись чаще, живи с оглядкой на Бога, людей да мир — вот тебе и спасение души, вот тебе и чистая совесть, вот тебе и пример для молодёжи. А других духовностев я не разумею — покорнейше простите! Не проходил я, вишь ли, всяких-разных муниверситетов… али как их тама кличут? Отец у нас, братка, малограмотный, простой мужик, мы — только и всего читать мало-мало обучились, но жизнь понимам. Зрим далёко и глубоко — за это всегда и уважали нас люди. — Но Михаил Григорьевич вспомнил сход, на котором отца не переизбрали старостой — кашлянул в кулак. Тише сказал: — Про грамотных, Федя, ты мне особо не рассказывай — петлялы они по жизни, ниспровергатели порядков. А ведь энти самые порядки, к слову, и способствуют им учиться да кормиться. — Снова нахлынули воспоминания — проклятая им дочь вспомнилась, её новый муж. Вспомнилось, как отбирал новорожденного Ванюшку. Скололось в груди, печально выдохнул: — Оглоеды проклятые… Наливай, ли чё ли! Давайте-ка, мои пригожие, выпьем за матушку Россию. Храни её, родную, Господь.
Выпили, помолчали. Ульяна вышла на крыльцо, слышно было, как она крепкими матами кричала на пьяных мужиков, разгоняя их по домам.
Утром Михаил Григорьевич уехал от родственников с тяжёлыми чувствами, думал, погоняя Игривку и мусоля во рту погасшую самокрутку: «Напугала моих родичей юродивая. Неужто Россию сызнова встряхнёт и вывернет на изнанку, как в пятом годе? Не приведи Господь, не приведи». И он перекрестился на восход солнца. Но солнце ещё не взошло, лишь тускло подрагивало над широкой приангарской равниной жидковатое, с прожилками тельце зорьки. Воздух был обильно напитан морозом. Далёкие тёмные леса прикрыты лиловыми рогожами мги. Полозья кошёвки звенели. Копыта резвой Игривки кололи наледи, высекали искорки из камней. Тракт вдаль просматривался слабо, как бы ничего не обещая впереди. «Как тама Василий? — тянулись мысли Охотникова. — Слава Богу, выжил, а ведь швырнуло его в преисподнюю. Крепок, однако, наш охотниковский корень». Но снова припомнилась Елена — едким дымом досады обдало отцовское сердце. Прикурил загасшую самокрутку. Отталкивал от себя память о дочери мыслями о внуке, который подрастал без матери. Прятал бороду и нос в овчинный ворот тулупа, но брови и веки живо придымлялись инеем, глаза невольно слезились. Гнал Игривку — кошёвку опасно подбрасывало на кочках. Умная, чуткая кобыла самостоятельно и сторожко брала к серёдке дороги, а где-то и не слушалась хозяина — он бестолково дёргал вожжами.
Вскоре впереди встала белая снежная гора, и ослеплённый сердитыми противоречивыми чувствами Охотников не сразу признал Тельминский храм. Он возвышался над селом и округой. На востоке брызнули брусничные капли зари, небо раздвинулось, поднялось. Натянул поводья — разогретая, наряженная куржаком Игривка неохотно остановилась, била копытом и храпела. Хозяин выбрался из санок на пустынный тракт, снял лохматую росомашью шапку — степенно осенил себя крестным знамением, поклонился, прислушиваясь к глуховатому перезвону, который призывал к заутрене. В душе улеглось, отхлынула горечь. «На всё воля Божья», — с придавленным чувством протеста и досады сказал Михаил Григорьевич, повалился в солому, легонько понукнул кобылу.
Равнина понемножку набиралась света, сверкал наст, вдали лежала спящая, заваленная снегом Ангара, ожидая своего часа большой текучей, бурливой жизни.
В Погожем Охотников первым долгом заехал в свою притрактовую лавку, в которой заправлял Савелий Плотников. Как и обещал Михаил Григорьевич, что подсобит сыну Николая, ныне отбывающего каторжные работы в Нерчинске, выпрямиться, — так и поступил: и избу Савелию воздвигнул с жестяной кровлей, и со скарбом, со скотом выручил, и в свою лавку определил приказчиком, сделал своим компаньоном, ссудив денег. И Савелий после беспросветно бедной жизни, в сущности, стал человеком зажиточным, многомочным хозяином. Он был крайне благодарен Михаилу Григорьевичу за столь неожиданную и щедрую подмогу, и стал для него верным, надёжным помощником. По крайней мере торговля в лавке пошла бойко, живо, приносила неплохие прибыли, особенно по водке и крупам. Савелий воспарился, дневал и ночевал в лавке, по ночам приторговывал горячительным. Он явно выслуживался перед Михаилом Григорьевичем, даже угодничал. Когда тот заходил в лавку, то длинный, с согнутыми и несколько придавленными плечами Савелий весь вытягивался, его бесцветные глаза глупо и никчемно выкатывались, ещё молодое, но сероватое лицо глупело и мертвело, а руки другой раз начинали слегка подрагивать. Быть может, Савелию мнилось: а вдруг этот строгий, рачительный хозяин прогонит его, как ненужного пса, и опять потянется скудная постылая жизнь? Когда же Охотников протягивал руку для приветствия, то Савелий неуклюже и низко склонялся рахитичным туловищем в подобострастном поклоне, заглядывал в строжевшие глаза хозяина. Михаил Григорьевич не вытерпел:
— Да ты, паря, не напрягайся, не суетися попусту. Будь человеком, просто человеком, — по-особенному — злобно и одновременно весело — сказал Охотников, отворачивая от Савелия загоревшееся лицо. Савелий помолчал, дожидаясь, не скажет ли хозяин ещё чего, и неестественно тонким голосом произнёс несвязное:
— Как же-с… вы наш благодетель… благодаря вам… благодарны, признательны… — И — ниже, ниже склонял редкобородую маленькую головёнку свою, но вбуравливался заострённым взглядцем в хозяина, как бы боялся отпустить его, как бы притягивал к себе невидимыми нитями.
Михаил Григорьевич нахмурил торчащие волоски бровей:
— Ну-ну, ослобонися, ослобонися, мужичок. — Он брезгливо-сдержанно похлопал приказчика — не поворачиваясь к нему лицом — по угловатому, как у подростка, плечу. — Мы с тобой, Савелий, компаньоны какие-никакие — чиво уж тебе выпендриваться передо мной? — попробовал он пошутить, но выпрямляющийся Савелий принял его слова за чистую монету:
— Смею ли, Михайла Григорич? Я со всем почтением к вам. Всей семьёй молимся за ваше и ваших домочадцев здравие. Вытащили вы нас из такой поганой ямищи, — и слов не нахожу. По гроб жизни буду верен вам… как пёс.
— Ну-ну, угомонися ты, сказано! И добре, что не находишь слов… угодник хренов. Будь мужиком. Показывай, чиво тута наторговал-накуролесил за день, — прошёл хозяин в загромождённое кулями и корзинами складское помещение.
Не лежала у Михаила Григорьевича душа к Савелию, одно время даже хотел расстаться с ним — убрать из лавки, чтобы пореже видеть. Хотел всунуть ему ещё немного денег и — мол, в расчете. Но Полина Марковна наставительно сказала супругу:
— Грех Васи — и наш родительский грех. Терпи, Михаил. Смири душу. Нам надобно всячески угодничать перед Плотниковыми, а не отталкивать их. Не сбрасывай со своих плеч креста, не сбрасывай. Неси его, покудова Господь даёт силы. Терпи.
— Да ты мне, как выпивший слезливый дьячок, нотациев не читай: сам знаю, чиво положено мне, отцу сына-убивца, делать и понимать. Не трави мне, Поля, душу! Вот-вот рана стала затягиваться, а ты — солью, солью да с перцем. Ну вас всех, ей-богу! Говорю же тебе: Савелий неприятный мне мужик, характер у него слизнячий, холопский. Шморчок какой-то, а не человек, хотя и вроде как работящий, сообразительный да расторопный.