Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нинка, а где твоя Мари? – спросил он. – Уехала?
– Ага, на Ривьеру. – Нинка несколько удивилась такому странному с его стороны интересу. С тетушкой Мари он, кажется, двух слов не сказал. Ну, Феликса вообще не поймешь. – У нее же там типа вилла, – объяснила Нинка. – Она страдать, наверное, поехала.
– Почему страдать? – спросил он, помолчав.
– А зачем бы нормальному человеку зимой на Ривьеру ехать? Там же в этом году полный трындец. Ты ящик хоть смотришь? В Ницце шторм, полберега волнами снесло, пальмы все сдохли, электричества нет, и транспорт не ходит. А у тетушки дом в Кань-сюр-Мер, это как раз возле Ниццы. У нее, я так думаю, очередной неудачный роман приключился, – насплетничала Нинка.
– Очередной?
– Ну да. У нее недавно был роман, вот когда она в Москву ездила, а мы с тобой в ее квартире жили, помнишь? Ей там в Москве какой-то настоящий гад попался. Старовер, что ли. Хотел на ней жениться, чтоб она его в Париже, типа, прописала, представляешь? У нас-то такие мужики на каждом шагу, но наивные иностранные женщины их не распознают, – снисходительным тоном заметила Нинка. Она начисто позабыла, что сама же рассказывала Феликсу собственную историю с Кириллом, который жил с ней вот именно ради столичной прописки. – Короче, я знаю, как тетушка выглядит, когда у нее неудачный роман. Она тогда из Москвы сама не своя вернулась и сейчас такая точно.
– Давно?
Голос Феликса звучал так бесстрастно, что непонятно было, зачем он вообще спрашивает про тетушку Мари.
– Что – давно? – не поняла Нинка. – Страдает?
– Уехала давно?
– Через пару дней после Рождества. А тебе что? – наконец спросила она.
– Ничего. Звони.
Он отключился. Нинка пожала плечами.
«Вот чего звонил, спрашивается?» – подумала она.
Настроение у нее, правда, стало как-то получше. Какой ни есть, а правда ведь близкий человек этот ее супруг. Даже непонятно, почему.
Она сунула телефон в карман и запрыгала по ступенькам вниз, в метро.
Хорошо еще, что перегоны между станциями в Париже короткие; до Люксембургского сада, где ожидал ее отчим, Нинка доехала сравнительно быстро.
Она, понятное дело, сто раз уже бывала в Люксембургском саду. Но это было осенью, когда здесь ужасно красиво; весной, говорят, еще лучше.
Осенью они с девчонками и парнями из ее группы сидели то на железных стульях, то прямо на траве и читали, болтали, жевали сандвичи, учили времена французских глаголов. А зачем встречаться в Люксембургском саду теперь, когда на деревьях мрачно шуршат бурые, скрученные в трубочку листья да еще дует противный ветер? Дурость какая-то необъяснимая. А Нинке-то казалось, что ее отчим рациональный человек. Получается, он похож на Феликса. В смысле необъяснимой мотивации.
Сходство отчима с Феликсом, так неожиданно обнаруженное, привело Нинку в состояние странной задумчивости. Что-то тревожило ее во всем этом – в холодном парижском дне, в ранних зимних сумерках, в печальных глазах Жан-Люка, в звонке Феликса, в сквозной пустоте Люксембургского сада, в строгой фигуре отчима, стоящего у фонтана Медичи… Что-то общее, единое было в этом во всем, но что, Нинка не знала.
– Пардон, – сказала она, подбегая к отчиму; Нинка предпочитала не обращаться к нему никак, ни по имени, ни по отчеству, и быть с ним на «мы». – Здрасте. Пардон, что опоздала.
– Привет, – сказал Герман. – Ничего. Я все равно пораньше пришел. Хотел один здесь побыть.
«Ишь, романтик какой!» – фыркнула про себя Нинка.
А вслух вежливо поинтересовалась:
– Как мама?
– Ничего, теперь получше.
– А разве было плохо? – опешила Нинка.
Сколько она ни разговаривала с мамой, голос у той по телефону всегда был бодрый. Она подробно расспрашивала про Нинкину жизнь и так же подробно рассказывала про Митю – как он ест, спит, улыбается; эти рассказы влетали Нинке в одно ухо и тут же вылетали в другое.
– Было не плохо, а тяжело, – сказал Герман.
– Почему тяжело?
– Потому что мама была страшно напряжена. Она же ко мне не успела привыкнуть, все у нас очень быстро получилось. Она еще и от… прежнего всего не отошла. А тут сразу роды, депрессия. Она себе вбила в голову, что мне все это совершенно ни к чему и я ее вот-вот брошу.
– А что? Вполне возможно, – схамила Нинка.
Она растерялась, потому и схамила. Она не ожидала, что Герман станет говорить с ней о таких вещах. Они вообще не сказали друг с другом двух слов до ее отъезда в Париж. Не больно-то ей надо было с ним разговаривать!
Он усмехнулся и на ее хамское замечание не ответил.
– А зачем вы хотели один здесь побыть? – поспешно спросила Нинка.
Ей почему-то стало стыдно. Она искоса посмотрела на Германа. Бабушка Таня про таких говорит: значительный. То есть про него как раз, про Германа Тимофеевича, она это и говорила; Нинка только сейчас припомнила, к кому относились те бабушкины слова.
Ничего монументального в нем, впрочем, не наблюдалось. Если бы Нинка была Жорж Санд какая-нибудь и стала бы его описывать в романе, то ничего не вышло бы, наверное. Рост средний. Седина в коротко остриженных волосах. Глаза серые, пристальные. Когда Нинка увидела его впервые, то даже понять не могла, чем он мог привлечь мамино внимание.
Теперь ей это было понятно. Почему, она, правда, не объяснила бы и теперь. Но что-то в нем притягивало и мысль, и взгляд. Как ни странно, это было то же самое, что она чувствовала и в Феликсе. Нинка удивилась этой своей догадке, но не успела ее осмыслить.
– В Люксембургском саду я хотел побыть без видимой цели, – ответил на ее вопрос Герман. – Просто когда я в Париже жил, то ходил сюда и думал. Хорошие тени здесь бродили, для меня это кое-что значило.
– А я не знала, что вы в Париже жили, – удивилась Нинка. – А что вы здесь делали?
– Стажировался в ветеринарной клинике. Когда в Фонде дикой природы работал.
– Где ж тут, интересно, дикая природа? – не удержалась Нинка, нахальным жестом обводя окрестности.
Ну кто ее за язык тянет? Теперь-то он точно рассердится на ее дурацкое ехидство.
Но Герман не обратил на это ни малейшего внимания.
– Во Франции сильная ветеринария, – сказал он. – Я здесь научился многим вещам.
Нинка вспомнила, что когда он работал в этом своем фонде или, может, в каком-нибудь еще зверином фонде, то оперировал медведя в тайге на снегу, и не хватило наркоза, и медведь набросился на него, и как они с помощником этого медведя усмирили, непонятно… Про это ей мама рассказывала, а она, дура, только сердито фыркала. На что сердилась, спрашивается?
Нинке вдруг показалось, что все это было не с нею. Не она злилась на маму за то, что та вышла замуж за Германа, после того как отец ушел от нее к молоденькой дуре. Не она считала себя всеми обиженной, брошенной и нелюбимой без всякой видимой причины. Не она до сих пор не удосужилась посмотреть на собственного брата, не она не верила бабушке, что он, этот маленький брат Митя, в точности похож на своего прадеда Дмитрия Николаевича Луговского, и у бабушки сердце перехватило, когда его принесли из роддома и он посмотрел на нее папиными глазами… Да как же могла она быть такой инфантильной идиоткой?!