Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Капли, медленно оттаивая от теплоты ладони, драгоценно сверкнули под солнышком и затихли серой живой капелью. Эдуард Аркадьевич прослезился, судорожно глотнул холодного воздуха и вышел из березового прикрытия на дорогу. На него тут же налетела Белка, Иванова собачка, которую тот, выезжая в город, подсыпал, как он выражался, в Мезенцево, к старухе Александре и ее визгливому выводку. Туда же он сдавал кота Тишку, вынося обоих из Егоркино за плечами в рюкзаке. Белка лаяла остервенело, визгливо выслуживаясь перед хозяином, хотя хорошо знала Эдуарда Аркадьевича, и он отмахивался от нее тростью. В калитку он постучал кулаком и сразу услышал дробную россыпь коротких, энергичных шагов.
– Это ты, Эдичка? – весело воскликнуло во дворе.
– Это я, Эдичка! – в тон хозяину ответил гость.
Калитка размашисто распахнулась, и Иван, коренастый, крепкий, хорошо сбитый, радостным жестом пригласил его в свой двор.
– Пра-а-а-шу.
Эдуард Аркадьевич прикашлянул от торжественности момента и, не успев шагнуть, очутился в цепких тисках Ивана, который мял его добродушно, крепко, с наслаждением. Белка то рычала, то повизгивала, крутя калачом короткого хвоста.
– Пусти, медведь. Сломаешь ведь.
– Ну, куда там! Кость крепкая еще. А отощал-то как! Хреново жить без Ваньки-то?!
– Да уж… – Эдуард Аркадьевич поперхнулся от близких слез, но сдержался и только глотнул сладковатого воздуха, жадно оглядывая соседа.
Иван стоял перед ним бычком – всегдашней своей манерой. Головой чуть вперед, как бычок. Весь крепкий, крутопузенький вид его с дробно-седеющей головою, с бугристыми плечами, вздыбленными белеющей холкой волос, устойчивыми, как бы гнутыми, ногами напоминал крепкого норовистого бычка.
– Ну, давай, давай входи. А я утречком пробегал мимо твоей хаты, думал дай разбужу, а потом, думаю, нет, вот натоплю, нагрею дом, наварю-напарю, и мы сядем двоечком и жахнем, брат, по рюмашке.
Проходя по двору, Эдуард Аркадьевич ревнивым взором оценил свежую горку березовых полешек, веселых и звонких, каких-то Ванькиных, и даже изогнутый топорик, всаженный в побитый чурбачок, весь был ловкий, играющий – Ванькин. Высокое крыльцо скрипело певуче, и когда Эдуард Аркадьевич шагнул через порог в дом, его обдало живым теплом, давно забытыми запахами горячей пищи; жареного лука, овчины и нагретого дерева – всем, чем пахнет хозяйский деревенский дом.
– О, блин, сгорела. – Иван с порога рванулся к печи, ухватил с раскаленной плиты сковородку, предварительно натянув рукав рубахи на ладонь, и кинул ее на стол. В пузырящемся жиру сковородки скворчало уже почерневшее сало.
– Долго тебя не было, – сказал Эдуард Аркадьевич, кашлянув в кулак.
– И не говори! – Иван аккуратно выловил ложкой из жира сгоревшие шкварки и закинул сковородку на край плиты, где она заскворчала с прежним шумом.
– Раздевайся, че ты как сирота?! Располагайся, я счас.
Он раскромсал лук кривым охотничьим ножом, бросил его в сковородку, отчего она зашипела, ровно взбесилась, и сразу так запахло, что у Эдуарда Аркадьевича начало мутиться в глазах. И когда Иван, усадив его за стол, поставил перед ним чашку, дымящуюся мясной похлебкой, и он услышал забытый звук разливаемой водки, что-то крепкое комом встало у горла. От избытка чувств это что-то заклокотало у него в горле, но Эдуард Аркадьевич сдержанно посмотрел в чашку и шмыгнул носом.
– За встречу, Эдичка, родной мой! Падла ты паршивая. Как я за тебя переживал! Небось прижало? А? Без Ваньки-то…
Эдуард Аркадьевич часто замигал белесыми ресничками и отвернулся.
Водка ударила в голову сразу, а еда ослабила.
Он ел без разбору, все, что подкладывал и подставлял Иван, не чуя вкуса и удивляясь этому, и огорчаясь оттого. За похлебкой следовала яичница, и было еще сало с хлебом, и картошка с омулем, и он пил чай с молоком и глядел в круглое свежее лицо Ивана, удивляясь его крепости и энергии. Осень жизни едва начиналась у Ивана, и, похоже, он собирается продлить ее подольше. Лицо его еще румяное, без морщин, свежо лоснится. Седина уже пробивает суровый ежик волос, но облагораживает его. Он не стареет, а как бы подбирается-поджимается, становясь все упруже и суровее. Еще в доперестроечном раю Эдуард Аркадьевич встретил Ивана живущим вразвалочку, добродушным, растекающимся, беспечным, как птичка. С годами он становился собраннее, злее и деловитее.
– Долго тебя не было, – вздохнул Эдуард Аркадьевич, оглядывая натопленную домовитую кухонку хозяина.
– И не говори. – Иван ел смачно, с выбором, вкусно отправляя в рот перламутровые куски омуля плотной, горбылистой лопаткой руки. Глаза его сине туманились, желваки ходили ходуном, плотная здоровая шея порозовела, и Эдуард Аркадьевич подумал, что Иван еще хоть куда, хотя никогда красавцем не был. А вот он, Эдуард Аркадьевич, был красавцем…
– Влюбился я тут было, Эдичка… Да! И такая попалась, я тебе скажу, штучка. Мяконькая, вся такая светится. Говорит ласково, разумно. Я сначала не понял. Чуешь, Эдичка, я даже не понял, что я, старый осел, влюбляюсь, как школьник. Потянуло муху на мед, нет, представь себе, спать перестал. Как в омут кинулся. Чуть было голову в петлю не сунул… Женюсь, думаю, а что?.. Квартирка у нее уютная. Кухонка там, пельмени. Сама… понимаешь ли… того. Размечтался, короче! Да и бабенка вроде не прочь головушку ко мне приклонить. Ластится, понимаешь ли. Ну все, все! Она уж ждет предложения, и я готов! Завтра, думаю, пойду. Цветочки купил, дурак. Полпенсии угрохал. А ночью, понимаешь ли, проснулся. Луна, эта стерва, в окно. И такая меня тоска обуяла! Беда! Тебя, брат, вспомнил. Видать, припекло тебя здесь! Егоркино, животину свою. Домишко мой. Она ведь сюда не поедет. Она, брат, другого сорта. У нее чистота, кастрюльки, переднички, дачка… Она в оперетку любит сходить. Сериалы эти смотрит. Она мягко стелет… Каково доживать придется… Едва доворочался я до утра. К первому автобусу, к пяти утра уже на автовокзале, и тут. В Мезенцево еще заскочил, отоварился у Клавочки – круп набрал. Старушка моя Александрица бычка заколола, вот мяска у нее прихватил. Вкусно, Эдичка!
– Ну-у. – Эдуард Аркадьевич вновь крякнул горлом, сам удивляясь себе.
Иван значительно глянул на него и крякнул:
– Прости, брат, задержался я… Самого припекло. Сам, поди, понимаешь, как баба в оборот берет.
Эдуард Аркадьевич кивнул головою и вздохнул…
Печь жадно гудела. Малиновый жар калил плиту и духовку, в белесые оконца лился белый осенний свет, и крохотная кухонка Ивана высветилась, помолодела, и Эдуард Аркадьевич вновь узнал особый хозяйский порядок этого дома. Иванов домик, как и егоркинские, как и вообще все ленские домики, низок и тесен, только жить – места хватает. С секретами домок. Они встроены в какие-то особые объемные углы и в шкапчики, подполье в рост, через весь дом, по которому можно пройти не сгибаясь, морозильнички под порожком, потаенные и прохладные кладовочки… И во всем обихоженность, порядок и нерушимость. Красный угол с толстой перекладиной темен и прост. На плотном и толстом дереве крошечная иконка с потемневшим от времени ликом не то Спасителя, не то Николы – одни глаза и видать. Под иконкой две веточки вербочки и пучок засохшей ромашки. Мебель в доме – еще родительская. Старый комод с узорными ручками, кровать никелированная, с медными набалдашниками, скамья у стены и круглый стол под узорным зеркалом с потресканным и темным стеклом. Половицы у порожка уж выщерблены, и краска постерлась в самой сердцевинке широких крепких плах. На кухонке у колченогого стола – старинный, под потолок, шкаф: массивный, усядистый, с буферами и высокими, как выражается Иван, «прибабахами». На столе швейная машинка, еще зингеровская, на которой Иван и шьет, а больше латает свои вещи, в углу стоят два горбовика – один железный, другой из бересты. Под подоконником в горнице полка с инструментами Ивана – как бы крошечная столярка. Все эти вещи, немыслимые в городской квартире или в доме, где хозяйствует женщина, колют глаза, создавая неуют, но это есть особый Иванов порядок, и передвинь горбовики или убери «столярку», он потеряет покой и рабочее свое состояние. Над кроватью висят портреты родителей в массивных черных рамах. Таких портретов Эдуард Аркадьевич много видал по деревням в те свои шестидесятые. Но в его родительском доме портретов прадедов не висело. Мать увлекалась авангардом. Висел Пикассо в иллюстрации. Комоды и буфеты были уже выброшены. Их заменяли серванты, кресла… Все без «прибабахов»…