Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то потом, осторожно подбирая слова, я поинтересовался у Лиды, есть в Москве такие особенные парикмахерские, где стригут волосы не только на голове, но и… В ответ получил по носу за «дурацкий вопрос». Удивительные все-таки люди – взрослые: сначала сами нам рассказывают про отдел в «Детском мире», где распределяют по семьям новорожденных, покупают нам кукол без малейших признаков «глупостей», разгуливают по коммуналке без трусов, а потом раздают оплеухи за «дурацкие вопросы»…
Я нажал кнопку один раз. Звонок отозвался внутри квартиры далеким дребезжанием, словно будильник, когда суешь его под подушку, чтобы не мешал спать во время каникул. Дверь – почти сразу – открыл Мотя. Видимо, шакалил на кухне. Он стал еще толще и держал в руках свое любимое питание – батон за тринадцать копеек, разрезанный вдоль и густо намазанный внутри маслом с вареньем. Когда Мотя складывал половинки вместе, начинка лезла наружу, и он ловко слизывал длинным языком сладкие потеки.
– Ого! Наш туалетный постовой явился! Заходи! – проговорил толстяк, жуя. – Где же ты был, чертушка? Три дня бутерброды с икрой и севрюгой жрали – опухли. Нетто из рейса привез. Если бы я знал, что ты зайдешь, оставил бы. Теперь только через две недели. Он в Хабаровск утром отъехал. Обещал омуля копченого притаранить.
– Мы тоже уезжаем, – значительно сообщил я.
– Знаю. Башашкин, как со службы прибежал, чемоданы складывает. – Мотя заинтересовался моей авоськой. – Маску купил?
– Ага!
– А трубка у тебя есть?
– Конечно. Ласт вот только нет.
– Без ласт на море делать нечего, – согласился обжора, зубами отрывая от батона огромный, сочащийся маслом с вареньем кусок. – А в кульке у тебя что, ириски?
– Рыбий корм.
– Не ем. Пробовал. Редкая дрянь! А ты чего сегодня как попугай вырядился?
– Маман заставила.
– Предки это умеют.
– Сергей Дмитриевич дома?
– Нет, в поликлинику потащился. Давление подскочило. А что?
– Ничего. Новые марки ему хотел показать.
– Покажи мне!
– Они несъедобные.
– Ха-ха-ха-ха! – по-оперному захохотал Мотя.
На шум из комнаты выглянул дядя Юра, он был в голубой майке, синих форменных галифе на подтяжках и сапогах.
– Заходи, Пцыроха! Не слышал твоего звонка.
– Башашкин, ты отвальную давать собираешься? – спросил толстяк с набитым ртом.
– Вчера же весь вечер киряли с твоим родителем. Отдыхай!
– Так это ж вчера! А сегодня можно было бы и торт на прощанье выкатить!
– Кочумай! Надо собираться. Понедельник – день тяжелый.
– Все равно, тортик мог бы купить. Мимо ГУМа шел.
– Там теперь объявление висит.
– Какое еще объявление?
– «Жиртрест закрыт на учет».
– Жмот! – засмеялся Мотя и, переваливаясь, как гусь, удалился к себе.
На шутки про свою толщину он не обижался, даже наоборот, ценил наиболее смелые и оригинальные.
Комната Батуриных (по размеру она меньше, чем наша в общежитии) располагалась у входной двери, почти напротив кухни и туалета. Раньше левый угол с окном был отгорожен трехстворчатой ширмой с зелеными китайскими драконами, там стояла кушетка бабушки Елизаветы Михайловны, мамы дяди Юры. Она всегда ходила в длинной темно-синей юбке и белой ажурной блузке с брошью, усыпанной зелеными камешками. В байковом халате я видел ее раза два, когда она уже болела. За шелковой загородкой помещалась также этажерка со старыми книгами, а на стене висели дореволюционные снимки: усатый солидный господин в пальто и котелке, строгая дама в шляпке и пенсне и молодой военный с аксельбантами. Когда я впервые очутился за ширмой, бабушка Елизавета Михайловна объяснила мне, что господин и дама – это ее родители, а молодой офицер – старший брат, погибший на германской войне.
– А где же дядинюрин папа? – спросил я, по малолетству не понимая, что отцы бывают не у всех детей.
– Он тоже погиб.
– На германской?
– Нет.
– На Великой Отечественной?
– Нет.
– Попал под трамвай? – ужаснулся я, вспомнив печальную участь моего деда Тимофея.
– Да нет же! – нахмурилась она. – Тебе еще рано знать.
– Не приставай к Елизавете Михайловне! – всполошилась тетя Валя.
– Ничего, ничего… Слишком любознательный ребенок.
В позапрошлом году бабушка Елизавета Михайловна умерла во сне, как сказали врачи, от обострения хронических заболеваний, а попросту – от старости, умерла, наварив накануне большую кастрюлю грибного супа, в чем взрослые усмотрели некий тайный смысл.
– Я спрашиваю, Елизавета Михайловна, куда нам такую лохань? Скиснет! – рассказывала на поминках тетя Валя. – А она мне: «Не скиснет, Валенька, выставишь на черную лестницу – там всегда холодно. Будешь, Валюша, кушать – и меня добрым словом вспоминать…»
– Как в воду глядела покойница! – с грустным пониманием кивали гости.
Хоронили ее в Лефортово, на Немецком кладбище, где много ангелов из белого мрамора и надгробий с «ятями». Собралась какая-то неведомая родня, о существовании которой я даже не подозревал. Мужчины были в темных костюмах и галстуках, а женщины в черных длинных платьях и шляпках с вуалями. Оказывается, есть люди, у которых в шкафу, кроме выходного наряда, всегда наготове специальная одежда для похорон. А вот заметавшейся Лиде пришлось занять темный газовый шарфик у Серафимы Николаевны.
Пришли три седые интеллигентные старушки.
– Гимназические подруги, – шепнула тетя Валя.
В старой, поржавевшей ограде, на краю свежей ямы, высился пузатый гранитный памятник с непонятно откуда взявшейся фамилией «фон Таубе». А имя Карл было написано с твердым знаком на конце. В гробу бабушка лежала такая же строгая, как при жизни, в своей темной юбке и самой лучшей белой блузке, но без броши, ее оставила себе тетя Валя – на память. После того, как все попрощались (я спрятался за спинами и не стал целовать мертвый лоб), могильщики заколотили крышку длинными гвоздями, а потом на веревках ловко опустили гроб в прямоугольную яму с ровными отвесными краями и лужей на дне. Как и остальные, я бросил туда комок глины и подумал: если умерший человек чувствует, что его зарыли в землю, – это ужасно! Но если он вообще ничего теперь не чувствует – это еще ужаснее!
Когда выходили с кладбища, Лида показала на больничное здание:
– Сынок, а ведь ты там родился.
– Я родился на Маросейке!
– На Маросейку тебя из роддома привезли.
– Молодой человек, это до революции детей рожали дома с помощью повитух, а потом советская власть построила родильные дома, – ласково объяснила одна из «гимназисток» и погладила меня по голове.