Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Миллер был один из тех, на которых страдание действует, как кровь, пролитая на поле битвы: она приводит в ярость. Он усмехнулся, увидев состояние ксендза, и сказал, показывая на монастырь:
— Иди к своему игумену, да скажи ему, что видел в моем стане; пусть покорятся, пока я позволяю. Да смотри, вернись! А то товарищу придется идти на виселицу. Клянусь словом дворянина: если не вернешься, он погибнет!
VII
Как ясногорские посланцы пришли от Миллера с побледневшими лицами, и как вернулись ни с чем
Брат Павел, стоя на коленях, читал у ворот молитвы, когда увидел шведского солдата, который вел на веревке ксендза Блэшинского. Он был бледен и едва держался на ногах; даже по рясе его было видно, сколько он претерпел, потому что грязь, и веревки, и дерганье шведских солдат оставили на ней следы. Казалось, будто Бог услышал горячие молитвы брата Павла, потому что он именно о том и молился вместе с остальною братией, когда пришел ксендз Блэшинский. Привратник бросился к двери, но огорчился, увидев, что Блэшинский один и в таком состоянии.
— Хвала Богу, вот вы и вернулись! — воскликнул Павел, воздев руки. — Поскорей побегу с этой радостной вестью к приору… А где же отец Захарий?
— Не слишком радуйся моему возвращению, брат Павел! — сказал ксендз. — Я вернулся как шведский посол… а отец Захарий остался во власти неверных.
— Как? Значит… значит вас еще не освободили?
— Дай мне вздохнуть! — и пришедший бросился на скамью в келье привратника. — О, если б! — воскликнул он. Если б каждый занимался только своим ремеслом! Как я жалею о минутах покоя, прожитых в келье, на хорах, в костеле… монашество — это рай на земле… и вздумалось нам променять его на войну и борьбу!
— Ай, тише, тише! — ужаснулся брат Павел с чисто детскою простотою и жаром. — А вдруг кто услышит ваши жалобы? Так приказал настоятель, и мы терпим во славу Божией Матери! Чего же роптать? Не отчаивайтесь, мирные времена возвратятся. Не хотите ли подкрепить себя чем-нибудь?
Но ксендз Блэшинский молчал и отдыхал с опущенною головой. Лагерный шум все еще стоял в его ушах, вертелась перед глазами озверевшая толпа солдат, и ему казалось, что его таскают из стороны в сторону, ведут… Несмотря на страшные видения, усталость была так велика, что он, сидя, уснул. Заметив это, брат Павел послал уведомить настоятеля, что пришел Блэшинский, настолько ослабевший, что как сел, так не встает, объятый сном.
Все столпились, чтобы повидать его, к воротам, и шаги входивших разбудили спавшего монаха. Он вскрикнул и диким взором обвел ряд знакомых лиц.
— Что это? — спросил он, еще не придя в себя. — Я в монастыре? Что со мной было?
— Успокойтесь, успокойтесь! — воскликнул Кордецкий, садясь с ним рядом. — Хвала Богу, что видим вас… а все, что вытерпели, принесите в жертву Богу.
— Правда, — сказал Блэшинский, проведя рукой по голове, — немало я натерпелся, и один Бог знает, какую еще чашу предстоит мне выпить… может быть, смерть…
— Как так? Рассказывайте! Что с отцом Захарием?
— Я вовсе не освобожден, — ответил Блэшинский, — ни я, ни он… он еще в оковах, а я здесь посланцем от Миллера. Мы провели ужасные день и ночь; нагляделись, наслушались, натерпелись таких ужасных издевательств, таких побоев, злоречия, кощунств, что время показалось нам столетием. Шведы умышленно издевались над нами. Мы были для них развлечением в ночное время; ни один из нас не смежил век: связанным, прижатым к стене сгоревшего строения, нам не на чем было прилечь, кроме мокрой земли… Теперь нам угрожают смертью. Сегодня Миллер с утра послал меня из лагеря, пригрозив, что если я не вернусь, то отца Захария повесят; он даже поклялся.
— Как? Вы должны вернуться?
— Вернусь сейчас, — сказал Блэшинский, — волей Господа вернусь; я не боюсь смерти; час мучений в этом разбойничьем вертепе хуже смерти. И пришел я, — прибавил он со вздохом, — не для того, чтобы влить в вас мужество, а чтобы отнять у вас отвагу…
— Вы! Вы, отец Блэшинский? — спросил в изумлении Кордецкий.
— Да… я… так велит совесть. Тьма шведских сил… опытные полководцы… закаленные войска… все пути для выручки отрезаны, что же можно сделать? Миллер поклялся непременно взять и возьмет Ясногорский монастырь, а тогда! О, и думать не хочу о том, что тогда будет! Святое место, которое можем спасти только капитуляцией, обратится в логовище еретиков и игралище их кощунственных выходок!
— Отче! — грустно сказал приор. — Не сами ли вы были за оборону монастыря? Неужели страдания одной ночи так могли повлиять на ваши убеждения?
— Не страдания пересилили меня, а очевидность; разве что Сам Бог пришлет ангельское воинство… иначе нам не одолеть: даже самые мечты остаться победителями обрекают нас на посмешище. Если не что иное, то голод заставит сдаться. Поступайте как вам будет угодно: на волю вашу отдаю свою жизнь и не боюсь мучений; но я собственными глазами убедился в мощи шведов. Ведь я хорошо знаю, какова горсточка наших неотесанных крестьян, в которых ежечасно надо поддерживать бодрость духа, которую они ежеминутно теряют. Призываю Бога во свидетели, что говорю не ради себя, а ради вас! Вступайте в переговоры и сдавайтесь или приступайте к военным действиям…
— Как Бог нас надоумит! — перебил со вздохом приор. — Итак, — прибавил он, бросив многозначительный взгляд на пана Замойского, — надо договариваться, и мы будем договариваться; но не по принуждению, не с ножом у горла, не под угрозой страха, как трусы, попавшиеся в западню; будем вести переговоры, соблюдая полное достоинство, как нам подобает. Пусть Миллер вернет вас сначала монастырю и не обращается с нами, как с детьми, которых можно застращать, а тогда поговорим…
Последние слова настоятель произнес с явным неудовольствием; они срывались у него с языка, как вынужденные силой, с глубоким внутренним отвращением.
— Что вы скажете на это, пан мечник?
— Я? Да я всегда согласен с вашим мнением, ксендз-приор, — ответил Замойский, — ибо ваше мнение оказывается во всяких обстоятельствах наиболее разумным. Так и напишите Миллеру.
— Прежде чем писать, — сказал Кордецкий, — пойдемте с нами, отец Блэшинский, в часовню и в костел; наберитесь сил лицезрением нашей Святой Покровительницы, а мужество братии вольет в вас духа живого.
— Я готов идти на смерть, и Бог свидетель, что не боюсь смерти, — возразил монах, — но я глубоко печалюсь о