Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для нас, малышей, отец (в нас все еще жив) изготовил низенький стульчик с не совсем круглой дырой в сидении, горшок, сначала металлический, потом пластмассовый, задвигался по двум желобкам под самое днище, красивый маленький стульчак из грубо сработанного дерева, со спинкой и подлокотниками, который по ходу истории так мало-помалу отполировали годы, что теперь его древесина рыжела в лучах заходящего солнца. Дожидаться, удобно восседая на нем, пока не сделаешь дело, было не лишено очарования.
Но нас куда более привлекала бездна большого нужника, столько предметов более или менее похожей формы скопилось за дверью с прорезью в виде сердечка, и пауки во всех углах и закутках, и слизняки под калиткой.
Ибо по бетонированному дворику случалось проползать брюхоногим любого пошиба. А капли воды, падая сверху с дырявого карниза, выточили в бетоне воронку глубиной в несколько сантиметров, капля за каплей, словно оскорбляя стойкость материала, и, крупица за крупицей, бетон уступал, исчезал крупица за крупицей.
И на дне перевернутого конуса я находил лишь щепоть тончайшего песка, где иной раз в зеленой влаге крохотной дыры сворачивался дождевой червячок, и засунуть туда указательный — или большой, в совершенстве подходивший по размерам — палец было все равно что получить доступ ко всему нашему домику и всем постройкам на улочке, к дорогам и вообще ко всему городу, мой палец в интимном общении с мостами, тротуарами и железными дорогами, в выемке, в пупе, слуховом канале, анусе, влагалище, ноздре, изъяне в каменной структуре Сен-Никола.
Здесь я оставлял подношения, отсюда сразу после ливня, погружая во вспучившуюся жидкость язык, отсасывал дождевую воду, сюда скользил предохраняемым пастилкой воздушного пузырька глазом, здесь жил, сам свернувшись как червь или скрючившись как мокрица.
Тот дворик и в самом деле кишмя кишел мокрицами.
Узнав, что в Китае на утиных лодках яйца при надобности насиживают люди, дурак тут же пускается во все тяжкие, ну да, его привлекают все ремесла, но ни одно не прельщает. В пижаме из пунцовой саржи он готов со всем тщанием выполнить свою функцию, но его внутренний жар спадает, а ведь он всегда так пылок. Не быть ему наседкой, он предпочитает, чтобы лелеяли его самого.
Он предпочитает быть художником-парикмахером, делать из волос кольца и браслеты, из волос госпожи X, из волос господина Y, и делить с ветром труды по рассеянию обрези. Предпочитает стричь овец. Молоть конопляное семя или плавать в озере Зиркниц или в Маасе у Дава. Выращивать рядом с Юклем савойскую капусту или ласкать прекрасный зад одной бабушки (в уголке он написал на стене кое-что ему надиктованное, такие слова: Я предпочитаю женский зад, и дело тут не во вкусе, дело в форме). Предпочитает танцевать и спать на папоротнике.
Он спит и видит себя консультантом. Но в какой области? Не имея никакой специальности, никакой квалификации.
Самым доступным представляется ремесло эвмолпа.
И в словаре, его листает левая рука, он ищет себе территорию и, в столбце слов, первичную свою материю. И со смаком продолжает, писатель, марать лист за листом.
Экбаллиум! экбаллиум! С затекшей шеей, склонившись над литерами, я пишу вам по маленькому словарю, адресуюсь к вам из-за махонького секретера, кто-то диктует мне слова, другой читает их по складам, от этого поднимается ропот, надувается в начинающемся прямо от земли небе в большой, плодородный шар, продукт секреции или экскреции, от и до, от эвмолпа до эйфории, из-за деревянного секретера.
И становится хранителем постели. Какое прекрасное по нынешним временам ремесло. В постели будет спать Харассия. В постели будет спать Эвлапия. В постели будет спать медуза. В постели будет спать пантера.
Но что там с тремя мужьями матери Алеши? думает дурак-писатель, блуждая среди виноградных листьев.
Первый дурак сидит на скамье, скамье в скверике на проспекте, в легкой бобочке, под каштанами в розовом цвету. И, под каштанами, первый дурак ничего не делает. Сидит себе как влитой, тогда как по обе стороны от сквера проезжают подчеркнуто роскошные машины.
Второй дурак, дурак-садовник на отдыхе, присел не то по-русски, не то по-польски на корточки на балконе, который выходит на этот проспект, и рассматривает, убивая время, первого, того, что сидит на скамейке в сквере. Сидеть на скамейке среди проезжающих мимо роскошных машин, притулиться по-русско-польски на балконе третьего этажа выходящего на четную сторону проспекта жилого дома, ну что за дурь, что за блажь!
Убивая время, второй дурак рассматривает также и каштаны в розовом цвету, почти все лепестки с них сегодня опали, набухли молодые завязи. По десятку на цветонос. Попугаи не садятся на конский каштан, предпочитая акацию, липу или столбы электропередачи.
Трое мужей матери Алеши курили один и тот же табак, но характер имели отнюдь не один и тот же. Первый любил лошадей и каждую неделю выезжал в Банно. Из-за камня в правой почке он хромал и обладал неровным нравом. Он был родом из Одессы, и здешний климат был ему не в радость. Второй, птицелов, под платанами на набережных менялся канарейками с такими же, как он сам, птицеловами. У этого вошло в привычку петь по субботам в «Оливетт» у Арочного моста. На следующее утро его приходилось разыскивать на замызганных мостовых или, если повезет, в пьяном пылу, среди росистых парков, где он вещал утренним горлицам о снегире и клесте и омывал в подражание птицам в траве свой парадный пиджак. Он освоил весь репертуар Луиса Мариано[32]. Третий был тронутый, этот пристально смотрел перед собой и иногда в восторге улыбался, теребя тремя пальцами папиросную бумагу. Вот с ним-то я и разговаривал. Он закладывал самокрутки за мои оттопыренные уши.
Этой ночью под балконом мающегося от бессонницы дурака проходят два довольно молодых человека. Ему сверху видно, что их черепа венчает что-то вроде тонзуры. Не это ли и называется первой стадией плешивости? У обоих длинные, одинаково подстриженные волосы. Не Адам ли это и Фред, два небезызвестных приятеля? Или же Пьер и Ив, отправляющиеся вместе в Боснию? Не то друзья, не то любовники.
У Жака сдало сердце, ведь Сельчук был далеко и его, оставшегося без гроша, преследовали банки. И вот он изображает будду в Сен-Жозефе, хорошо известной некоторым льежцам лечебнице, тогда как другие восторгаются только Цитаделью, ее постройками, моргом и трубой. На лужайках у подножия укреплений пасутся овцы и козы. Козел и баран едят хлеб дома. Петухи холосты, а быки переваривают пищу.
К матери, которая раньше жила в Иловайске, что в Донбассе, часто захаживал украинец Павло. Попивая чай, они вспоминали Украину. Он тоже был тронутый. Он прошел через умело организованный голод 1933 года, когда установленные Сталиным квоты и страсть комиссаров к наживе довели людей до того, что те стали пожирать друг друга. Они умирали миллионами. Ему, всегда одетому в голубую хламиду психиатрической клиники, была свойственна какая-то мягкая беспечность. Заходил он чаще летом, в сельский дом на плато Эсбей. Лицемерная молва гласила, что он — рукоблуд. Я не упускал ни одного его жеста, был внимателен и к выражению его лица. Он любил наш огород, которым занимался отец (живущий в нас).