Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поскольку река тут как тут, нужно скользнуть в нее, закрыв рот, с зажженным перед собой факелом. Спускаешься в воду на уровне водного клуба, оставив на набережной всех проститутов. Входишь в воду. Пара легких служит спасательным буем, и посему их нужно сдуть. На самом дне лежит велосипед, косяк усачей пожевывает его спицы. На скалах, на песке и в тине сияют рассыпанные созвездиями золотые сапеки. Какая водосточная отдушина их отхаркнула? Не та ли, что пропускает воды Легии? Не та ли, что в сращении у Арочного моста[30]? Ухо улавливает мелодию, звучат барабаны. К площади Сен-Ламбера, знаменитого заики, направляется табун конных жандармов, и бряцанье подков проникает в глубь потока. Тулово колышется, руки загребают, а ноги поддерживают равновесие, волосы развеваются, как по ветру. Скоро мост Атлас. Скоро черные бакланы. Скоро нерестилища Нижнего Мааса, мел, отмели, Голландия.
Сапеки сапекам рознь. Одни утекают между пальцами, другие мгновенно рассеиваются, словно дым, до чего легкий дымок, и журавль мешкает на одной ноге на круто карабкающейся вверх улице. Где он? Что он делает в городе? Это тайна. Он только и помнит, что стенные часы в бистро, которые мило показывали восемь часов вечера в Сен-Жиле, на паперти, в раю, в курятнике, в кафе В., куда он зашел отлить после долгого уже променада и где, прежде чем спуститься в подвал, заказал у первой попавшейся подавальщицы не то белое пиво, не то «Шуфф»[31]. Потерял в раю бумажник из марокканской кожи.
На старости лет дурак обнаружил в себе призвание студиозуса. Но в наши дни обучение невозможно без каких-либо фондов, без покровительства феи и уймы нимф лесов и рощ. И вот, не из хитрости, а по необходимости, он пролез в шкуру и под оперение кукушки, самца или самочки — не столь важно. Речь идет просто-напросто о кукушонке, который учится жить на истощенной скорлупке земли, чудесной планете, чудо которой внезапно обернулось для одного из населяющих ее видов совсем другим боком. В то время как бомбы, задуманные и промысленные человеческим мозгом, учитывая, о ком идет речь, сотрясают землю во многих точках земного шара, дурак сеет себе фацелию (дабы и в осенние заморозки хватало синих тонов) и возглашает на хунаньский лад: бедный студент, каковым я являюсь, заверяет вас, что нет ничего красивее лимонных деревьев в обрамлении куда более иззубренной, чем у моркови, листвы.
В то время как торгуемые оптом бомбы сотрясают землю, медведи уходят в изгнание. Они извлекли урок из смерти одного из своих, подорвавшегося на мине, и уходят в изгнание. Их упредили змеи, а следом движется и гражданское население. Раскидывать мозгами остаются одни вояки.
Когда садовник отдыхает, свободны его руки и босые под столешницей секретера ноги. В спокойствии пишет он своим друзьям на планшетке из светлого дерева, на бюваре из телячьей кожи. Левая рука лежит ладонью вниз. Правая играет на полях листа в эвмолпа.
Экбаллиум! экбаллиум! От и до, от эзофага, сиречь пищевода, до яйца, вежливо, пишу вам по маленькому словарю, за махоньким секретером. Что растет на овечьем помете? — сей вопрос я задаю вам первым, но не только он меня заботит. Горит слизистая того канала, что спускается ко мне в желудок, туда, где замешиваются и вылепляются завтрашние хлебы (ах, если бы у меня был пищевод как у лошади, и такие же красивые ноги, и такая же густая грива!). Что видишь ты, доктор, на конце эзофагоскопа? На ум приходит старая песенка. Доктор, доктор, я умру не сегодня-завтра, я уже видел у себя вокруг рта мух, унюхал уксус, гнилые яблоки и аммиак. Слышно ли вам, что гудит? Вот моя грудная клетка и ожесточившиеся кости. Я уже не здесь, я уже там, по ту сторону. Видно ли вам, каков я, почти недвижимый, уж не в носорога ли я начинаю превращаться? Во что я преображусь завтра? Это что, превращение? Внезапная перемена? Засыпание? Окостенение? Полная остановка? Истинное счастье, о котором столько наговорено? Меня могла бы излечить только одна ванна — принудительное омовение в могиле или огне. Я болен или же устал? Это что, болезнь или физическое истощение? Взгляните, виден ли я вам? Касаясь меня, на что вы натыкаетесь? Я благоухаю или смержу, мягок, жесток или рыхл? Мне уже не двенадцать, мне уже не шестнадцать, мне уже не тридцать. Я завершил свой цикл. Где окажусь я завтра? Там, где был, или там, где хотел? Я вижу уже не небо, а тканину собственной кожи, словно изнанку мешка. Доктор, я умру не сегодня-завтра. Удерживать ли мне или исторгнуть шестнадцать тысяч пиршественных дней? Отмерять ли вино, пиво и арак? Пробивающиеся у меня на спине волосы, не всходы ли то смертельного руна? У меня отрастают ногти, у меня выпадают волосы, я нацелен вперед, как вбиваемый в стену гвоздь. Касаясь меня, на что вы натыкаетесь? Не сено ли это, сено из колыбели? Не земля ли, такая освежающая сыпучая и сырая землица?
Экбаллиум! экбаллиум! От и до, от милитаризма до милиции пишу я вам сегодня, собирался было пройтись от зла до злобы, но меня занесло дальше, от милитаристов до милиции, вежливее вежливого, по маленькому словарю, пишу вам на столешнице ампирного, имперского секретера. Империя, мой секретарь, гласит в словаре о Срединной империи (так что не сочтите за труд бросить туда взгляд, иначе же — на погасший из-за поломки экран). Вторая империя, мой второй секретарь, гласит совсем об ином. Секретарь хорошо, а два лучше. Но без злобы, без милитаризма нет империи, без милиции нет императора, нет избранного президента, аффилированного с церковью диктатора, нет военного министра, нет шествий с мерзко раскрашенными знаменами. Нет власти отца над своими детьми, господина над своими рабами.
Впереди, в обличии мажореток, выступают злокозненные милиционерши, амулетом им — ночной горшок, медведь, полярная сова или дева; за ними, помавая мечевидным отростком или копчиком, следуют отдельные подразделения, следуют бригады и полки скелетов, украшенные подобающими галунами, бьющие себя в грудь на мотив факельного шествия. И многим женщинам по нраву их красивая обувь и то, как пахнет от них горячей кровью, по нраву их красивые доспехи, их красивые котомки.
Но стреляные воробьи и удалые, коли они вышли рангом, офицеры все как один собираются отовариться на национальных, давеча приватизированных фабриках. За оружие! За оружием! До чего любо-дорого это дефиле! За полцены для детей и военных при форме.
Аргументы кукушонка в адрес запыхавшейся матери-малиновки окрашены чуть-чуть ироничной, чуть-чуть разочарованной нежностью. В них нет ни грана цинизма.
Если бы ты смогла меня вскормить, малютка-маменька, если бы ты в самом деле того захотела, я стал бы тебе лучшим из сыновей, не чета птенцам сойки, желны и чибиса. Не считай меня чудищем. Я не съем тебя, когда стану большим, и не покину, когда ты состаришься. Мне довольно того, что ты можешь мне дать. В равной степени полюблю личинок двукрылых и жесткокрылых, не погнушаюсь и дождевыми червями из щедро унавоженной садовой земли. Я оберегу твоих малышей от сойки, сороки и ястреба. Прогоню муравьев. Высижу твои яйца. Ты вывела меня из яйца, но отпрыск я, конечно же, не твоей клоаки, а твоего клюва, легонькая и сильная малиновка, отпрыск твоего заливистого, щебетливого клюва, твоих знаменитых поклевок, гусениц и опарышей. Я принадлежу тебе навсегда. Певучий рот ищет пропитания и в навозе и экскрементах.