Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Писатель Дюма явно считал своего отца чистейшим, благороднейшим человеком, когда-либо жившим на свете, неспособным распознать интригу, – неким Эдмоном Дантесом до того, как опыт заключения в крепости превратил его в графа Монте-Кристо. Алекс Дюма обладал самоуверенностью (она сопровождает его жизнь, полную подвигов на поле боя) наряду с непоколебимой убежденностью в правильности своих действий, из-за чего его было трудно запугать. Но чтобы выплыть из предательских вод той эпохи, которые забрали жизни сотен уважаемых, патриотически настроенных офицеров, ему нужно было обладать чем-то большим, нежели наивное позерство и любовь к справедливости.
Генерал Дюма в ближайшие месяцы еще будет конфликтовать с Комитетом общественной безопасности, начиная со спора из-за инцидента, который произошел совершенно в другое время.
* * *
Двигаясь на север, генерал Дюма и его адъютанты проехали через Лион[587], родной город Пистона. В октябре после двух месяцев осады правительство отбило Лион у группы умеренных, которые прошлой весной свергли местный Якобинский клуб. Власти провели масштабные репрессии, желая покарать целый город, разрушили многие лучшие здания и казнили примерно две тысячи жителей. Затем якобинцы переименовали Лион (без всякой видимой иронии) в Освобожденный город.
Мы не знаем, что Дюма и Пистон говорили друг другу в Освобожденном городе[588](или какие жестокие сцены они там видели), однако Дюма не проехал через город незамеченным. Народные представители в Освобожденном городе предупредили генерала, что ему следует быть осторожным: повсюду скрывались предатели. И кто-то написал на него донос как на одного из солдат, бывших на Марсовом поле в июле 1791 года, когда войска стреляли в толпу протестующих в ответ на град камней. Само присутствие Дюма среди солдат правительственных войск в тот день означало, что он достоин подозрения (по всей вероятности, как патриот старого, лафайетовского сорта, представитель верхушки общества, либерал и враг истинной революции).
Дюма отправил письменный ответ на донос[589]как Народной комиссии Освобожденного города, так и Комитету общественной безопасности в Париж[590]. Он открыто признал, что был в тот день на Марсовом поле вместе с драгунами. Но вместо того, чтобы подавлять демонстрацию, заявил Дюма, он и его сослуживцы, рискуя своими жизнями, вступили в драку и, как он был убежден, тем самым спасли «до 2 тысяч человек», которые в противном случае могли быть убиты. (Вероятно, они добились этого, не дав конфликту между толпой и лафайетовской Национальной гвардией усилиться еще больше.) Дюма продолжал:
Пусть мне и бесконечно неприятно говорить о собственных добрых делах, не могу скрыть от вас правду о действиях, в которых они пытаются [обвинить меня] и в которых, вопреки их утверждениям, я руководствовался одной только любовью к обществу и общим интересом. Вам известно, за какие абсурдные поступки я вынужден оправдываться. Теперь они напрямую обвиняют меня и хулят перед вами. Возможно, они утверждают, что 17 июля 1791 года на Марсовом поле я командовал двумя пушками. Да, я командовал ими, и хвала небесам, что это так, потому что мои товарищи и я не только не имели ни желания, ни намерения стрелять в наших сограждан, но, рискуя собственными жизнями, мы бросились в огонь, чтобы остановить их. И благодаря этим актам человеколюбия, которыми старались не похваляться, мы, быть может, сумели спасти жизни 2 тысяч человек, которые наверняка бы в тот ужасный день пали жертвами гнусных предательских замыслов преступников. В то время все, кто знал истинный ход событий, благодарили меня и моих людей за наши действия.
Сегодня невозможно точно выяснить, что именно он и его люди действительно делали в тот день, поскольку это письмо – единственное свидетельство, что они вообще были там. Но как бы якобинцы ни восприняли его объяснения, сердцем Алекс Дюма тогда был с протестующими. Во всех приключениях главное, что отличало Дюма, – это его отказ одобрить запугивание сильным слабого. Это означало, что, когда бы подразделение, находившееся под его командой, ни захватило тысячу пленных или казну какого-нибудь города, он говорил своим офицерам и солдатам (быть может, слишком часто, по их мнению), что они должны воздержаться от соблазна воспользоваться малейшим представившимся преимуществом. Дюма не сдерживал себя, когда его превосходили числом и огневой мощью, как не сдерживался, когда был несогласен с начальниками. Но в отношении любого, более слабого, чем он, Алекс Дюма демонстрировал лишь сдержанность и что-то вроде страстной любви. Для него было бы вполне типично нацелить артиллерию прямо на солдат Национальной гвардии, если бы он решил, что они вот-вот выстрелят вновь, или, с таким же успехом, на разбушевавшихся бунтовщиков.
Но даже Алекс Дюма не мог скрыть мрачной тревоги, которая охватила его после известия о доносе. В письме он дает понять, что не ждет от своей защиты иного результата, нежели смерть (он отдельно упоминает яд – участь, которая недавно постигла одного из его коллег, вступившего в конфликт с Комитетом). Он завершает письмо не свойственной ему вспышкой дурного предчувствия:
Избегая лишних подробностей, изложу вам кое-какие наблюдения, которые, возможно, поразят вас. Трое из нас, среди прочих, были вместе в пригороде Сен-Марсо. Наши принципы оставались неизменными, и мы были достаточно счастливы вносить свой вклад в великое революционное движение – Лазовски, Бодлен и я. Первого отравили до смерти. Второй, бригадный генерал в Альпийской армии, только что был убит в Шамберри, а что касается меня, я оклеветан, и теперь жду яда или убийц. Но какая бы участь ни была мне суждена, я буду служить Республики с не меньшим пылом – и до самого последнего момента.
Командующий Альпийской армией, генерал
Александр.
Похоже, Комитет счел его объяснения достаточными на текущий момент – быть может, потому, что желал избежать поисков еще одной кандидатуры на пост командующего Альпийской армией. Дюма разрешили продолжить путь[591]в горы, но это в любом случае стало далеко не последней вестью, которую он получил от Комитета общественной безопасности.