Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если Мирьям была еврейским единорогом – той, кого Томми искал, сам не зная о ее существовании, то Роза, пожалуй, оказалась тем существом, кого Томми не надеялся встретить в засаде (не подозревая о ее существовании), – жабой, притаившейся в саду, где пасся единорог.
А вдруг жаба знает нечто такое, чего не знает единорог?
Не надо забывать, Шуммель всегда был мерзавцем.
Кое-что попросту не лечится – да, но что именно?
Отправившись к Розе, Томми с Мирьям доехали на 7-м поезде до Блисс-стрит, а пока они шли пешком от станции надземки, Мирьям возбужденно рассказывала о Розиной юности и показывала разные сентиментальные места этого района, откуда сама она когда-то панически бежала. Но, чем ближе они подходили к Саннисайд-Гарденз, тем сильнее Томми ощущал, что устремляется мыслями не к Розиной, а к собственной юности. Он как будто переносился обратно в Белфаст, к загадкам Европы.
Когда Мирьям разговаривала с Розой по телефону, Томми сидел на единственном во всей квартире удобном стуле (сништяченном на помойке на Хаустон-стрит) и делал вид, что настраивает гитару, а на самом деле вслушивался в разговор, пытаясь уловить его смысл, и вспоминал о том, как видел в Дублине свастику, намалеванную на грузовиках при прачечных, или о том, как в детстве втайне мучился вопросом: чью же все-таки сторону должны принимать ирландцы в той войне?
Итак, Мирьям, взойдя на небосклоне Томми, помогла ему вырваться из тягостной орбиты, заданной Питером и Раем. Не взбунтовавшись против режима Гоганов, он никогда бы не зажил собственной взрослой жизнью. Но как же подступиться к Розе Циммер? С одной стороны, Мирьям, можно сказать, порвала с Розой еще в четырнадцать лет, – просто ради своего психического выживания, как, скажем, выкарабкиваются из бомбовой воронки. С другой стороны, Роза так и не признала своего поражения. Она продолжала выситься монументальной громадой, темной башней, зиккуратом. Такая жаба, пожалуй, не просто крупнее единорога: такая жаба, вполне возможно, даже крупнее сада. От Томми она не требовала никакого особенного поведения или отношения к себе, позволяя ему просто внимательно наблюдать за тем, в чем не под силу было разобраться никому. “Взгляните на мои великие деянья”.
Когда Роза посмеивалась, как говорится, “себе в рукав”, то этим рукавом оказывался двадцатый век. Все вокруг жили в этом ее рукаве.
Полюбит ли Томми Розу? Она произвела на свет Мирьям – и это очко в ее пользу. Однако Томми пугало предстоящее знакомство, и он не понимал, с чего начать. А может быть, Томми возненавидит Розу? Но сама Мирьям ненавидела мать за двоих – так что для него просто места не оставалось. И к тому же, наконец, Мирьям и ее мать испытывали такую глубокую любовь друг к другу, что Томми ревновал сразу и как любовник, и как сын. От своей матери он получал по одному письму в месяц – они приходили в голубых конвертах тисненой бумаги, отороченных по краям красной и белой полосками. Писала она перьевой ручкой, почерк был витиеватый и микроскопический, да и вчитываться, пожалуй, не стоило трудов – настолько однообразными и серыми были ее наставления. Томми отвечал матери – и слал письма в это ничего не понимающее ольстерское прошлое, которое отказывалось признавать, что оно всего лишь прошлое, всего лишь детская книжка, которую он давно перерос.
В письмах мать спрашивала Томми, есть ли у него теплые носки на зиму. Она просила его попросить Рая, чтобы тот прислал ей весточку о себе. В каждом письме она упоминала, что музыкальный магазин на Бёрдон-лейн по-прежнему успешно продает записи “Вечера у камелька”.
В таком случае, это был единственный на планете музыкальный магазин в своем роде. И Томми не очень бы удивился, если бы узнал, что за каждый проданный альбом его матушка приносит владельцам магазина на Бёрдон-лейн теплый крыжовенный пирог (испеченный, разумеется, домработницей).
Когда он написал матери, что собирается жениться, она немедленно телеграфировала, спрашивая, “привезет ли он невесту для знакомства”. Когда же Томми написал в ответ, что пока с визитом придется повременить ввиду открывшихся благоприятных возможностей для его карьеры и что в счастливой спешке они скромно обвенчаются на дому у священника в Куинсе, в Нью-Йорке, и на церемонию приглашена горсточка друзей и конечно же братья, – то мать явно с некоторым облегчением дала свое благословение. (А чек, который она вложила в конверт, пришелся очень кстати: в день свадьбы молодожены истратили его на китайскую еду и марихуану.) Хотя, как Томми и ожидал, его родителям и в голову не пришло самим пересечь Атлантику (а в этом случае ему пришлось бы уточнить, что упомянутый им священник – слепой чернокожий певец), довольно и того, что они высказали пожелание познакомиться с девушкой, и попросили Томми прислать им какие-нибудь фотографии.
– Да, разумеется, – сказал Томми Уоррену Рокичу. – Мне нужно разойтись с “Братьями”, и сделать это как можно деликатнее.
– Исключительно ради новых произведений.
– Исключительно ради новых произведений.
* * *
Да, да, так все и должно быть. Если, конечно, выйдет что-нибудь из этой ночи в “Челси” – из этой “Ночи коротких сигарет”, как уже окрестил ее Томми, глядя, как тлеет последняя сигарета, готовая вот-вот отправиться к груде окурков “Мальборо”, осыпавших пеплом потрескавшийся линолеум этого убогого гостиничного номера. “Второй альбом Томми Гогана”, если ему суждено было возникнуть из каких-то глубинных истоков внутри его души (а иначе и быть не может), должен заимствовать силу и плоть от того Томми Гогана, который появился на свет в день снежной бури, в день, начавшийся в комнате преподобного. Ему нужно вновь ухватить то состояние эгоистичной щедрости, благодушной самовлюбленности, когда он не выпускал из рук гитары, меняя ее только на Мирьям, – те пикассовские дни, когда гитара и женское тело, с талией, бедрами и шеей, и его игра на обоих этих инструментах, совершенно перемешались и сделались чем-то единым. Те дни, когда песня, казалось, сама рождается из чего угодно, даже из речи прохожего – какого-то чернокожего, спорившего с хозяином магазина, или таксиста-доминиканца, певшего дифирамбы статуе Свободы, – когда песня рождалась из грохота надземки, ныряющей под землю, из слухов, передаваемых революционером в баре, о чьем-то выселении под дулом пистолета или о вырванных силой признаниях, из безумных бейсбольных прожектов кузена Ленни, да хоть бы и из далекого собачьего лая, затихающего где-то на пожарной лестнице. Томми ненадолго овладел этим городом и сделался проводником звуков его потаенной песни, да и сам город, казалось, требовал от него песен о себе, причем все это проистекало из уверенности, что он нужен Мирьям. Ее глазами задумчиво вглядывался в него сам город. И в тот же самый миг он сам страстно желал вглядеться внутрь себя. Внутри, внутри себя – вот где ему нужно искать материал для песен, которые больше не выходили, больше не желали сочиняться. Холодная гитара на кровати посылала импульсы вины.
“Спала ли она раньше с Раем? (Нет-нет, не желаю знать)”
“Мне досталась теща что надо, товарищи”
“Я вам не ирландец с сусальной открытки”