Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне бы не хотелось все же являться без бороды. (С этими словами профессор вдруг оторвал бороду со своего лица и, бросив ее рядом на стол, исподлобья взглянул на мастера.)
– По-моему, мне без бороды как-то несолидно. Кажется, мне это не идет.
– А мне вы без бороды кажетесь посвежевшим, – рискнув возразить, пролепетал скульптор.
– А-ха-ха! – внезапно расхохотался мертвец, ощупывая пальцами свой подбородок. – Возможно. Я не возражаю, да. Посвежевшим. Помолодевшим. Да, замечательно… (На этих словах профессора Курочкин освежился и помолодел вместе с усопшим, сказав себе, что, оказывается, гость не так уж и страшен, как ему сперва показалось, и даже, кажется, дружелюбно настроен, и Курочкин даже позволил себе слабо улыбнуться заказчику…)
Но тут лицо покойника свирепо выпучило глаза, у него задергались и полезли вверх щеки, и он закричал пронзительно, хрипло и страшно…
«Верни мне бороду, шельма! Негодяй! Халтурщик! Или я тебе самому башку сейчас откушу!» – загрохотал покойный.
И, открыв рот, где у него оказались бронзовые крепкие, как ножи, и очень острые зубы, подался к Курочкину через весь стол (опрокинув со страшным грохотом на пол свой бюст) и защелкал зубищами пред лицом художника…
«Ааааааааа!!!» – заорал в ответ Курочкин И. А. и проснулся.
На длинном столе заказов, обернутые во влажные холстины и затянутые веревками, стояли заготовки, и от них сквозь материю отчетливо тянуло болотной глиной.
Голова профессора Краепятова, холодно, обвиняюще насупив брови, смотрела на скульптора со своего постамента.
И огромный разномастных полос кот Брюля, с зелеными ушами и глазами желтыми, как лунные диски, сидел у него на груди тяжелый, как смертный грех.
Совершенно протрезвевший, зябко стуча зубами, Курочкин приподнялся в постели, смахнув кота на пол. С тяжелым вздохом накрыл он голову Краепятова старым вафельным полотенцем, дрожащими руками замотал бюст веревкой и унес его на стеллаж, где спрятал меж остальными.
После чего достал из верхнего ящика кухонного стола фото покойного и начал все сначала.
Жил-был Кощей. Старый-престарый.
Николай Александрович Бессмертный.
Денег у этого Кощея было видимо-невидимо. В квартире картины чуть ли не самого Леонардо. Во всяком случае, Айвазовский, Левитан, Врубель. И старинные портреты. Брюллов тоже висел в большой комнате – «Дама с виноградом».
То есть это у нас с вами большая комната, а у Николая Александровича гостиная.
Ну и там, конечно, коллекционные собрания сочинений, романовский фарфор. Сереброзлато.
Бриллиантики-изумрудики. Дворцовая мебелишка. Ковры.
И яйцо Фаберже на платиновой подставке в стенке.
Антиквар. Держал лавку на Старом Арбате. И сам тоже, кажется, Арбатский.
(Метро Смоленская и сразу во дворы, второй этаж вверх по лестнице направо.)
Где окна с коваными решетками.
Квартира, конечно, № 13. (Сами понимаете.) Этакий паук.
Просто не Николай Александрович, а старушка процентщица. Продавал, покупал, выменивал.
Жил закладами. Выдавал копеечки – здравствовал на рубли. Но никакого криминала, если что. Никаких загубленных душ.
Все себе легальненько. На все накладные с печатями. Все заверенное нотариусом.
И проценты день в день.
Жил он так, жил…
Но и на старушку, как говорится, бывает прорушка, и втрескался наш старикашечка в Василису Прекрасную, с шестого этажа. Она там снимала комнату у какой-то замшелой бабуси.
Ничего такого особенного. Василиса как Василиса.
Глазки, джинсики, кроссовки. За ушком кисточка, под локтем акварельная папка. Понятно. Художница.
Этакая Сонечка Мармеладова. Светленькая.
В девятьсот пятого года, кажется, училась.
И вот они как-то разговорились на лестничной площадке, в ожидании лифта, об искусстве…
А лифт сломался, и Василиса помогла старичку донести до его второго этажа пакет с продуктами.
Весь второй этаж его оказался! И справа и слева его 13-я квартира.
Только та, что слева, под склад с бронированной дверью.
А та, что справа (тоже бронированная), – там живет сам Николай Александрович.
Он говорит: «Спасибо, Василисонька, что помогли. Хотите посмотреть картины?»
Она, конечно, говорит: «Конечно, хочу! Спасибо большое!»
И они пошли смотреть картины. И пока Василиса порхала на цыпочках по дубовому паркету и индийским коврам, ахала, охала и взмахивала ресницами, наш Бессмертный Николай Александрович сам не заметил, как вляпался по самые брыли в самое опасное для человека чувство. Под названием любовь.
«Как боится седина моя твоего локона…» – и все такое в том же духе.
Весь мир к ее ногам (то есть к кроссовкам), золотые горы, изумрудные реки, жемчужные берега…
Любовь, сами понимаете.
Сердцу, сами понимаете, не прикажешь. Не повезло старичку. Уже с первого взгляда ему становится ясно, что эту дурочку с акварельной папочкой норками с рубинами не проймешь. Не тот типаж. Таким обычно подавай аленький цветочек.
Или на худой конец незабудку.
А вот еще у него в стенке яйцо Фаберже…
– Ах! Не может быть! Настоящее?!
– Настоящее…
– Можно посмотреть?
– Посмотрите, конечно, Василисонька! (Никому не давал посмотреть, любому бы шею за это яйцо открутил, а тут, на тебе!) – «Посмотрите, пожалуйста…»
Ясное дело. Пропал старик. Снесло у антиквара от Василисы полчерепушки.
В сморщенной душе расцвели незабудки, зачирикали воробьи. Запели соловьи. Побежали ручьи.
Старый пень вспомнил, что был когда-то березкой. Хотя вряд ли. Скорее анчаром.
Анчаром он был, анчаром и остался.
Однако иногда и анчару хочется стать березкой.
А что? Скажите, так не бывает?
Бывает, елки-палки! Еще и не такое случается на белом свете!
«Есть многое на свете, друг Горацио… Что тебе и не снилось» – как говорил классик поэтического жанра Шекспир…
И наш старикашечка, только красавица ушла и за ее легким дыханием закрылись все замки, повернулись все шестеренки и замигала сигнализационная лампочка, бросается к столу и тоже берется, так сказать, за Уильяма Шекспира.
Антиквар, вурдалак, даже не по профессии, а по призванию, пишет нечто про колокольчики и ромашки, которые вместе со светом угасающего дня что-то в нем озарили…
Разбудили или растрясли. Потрясли до глубины и повесили на балконе. Сушиться…