Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пьяный покидая пир,
кроет он актёров меньших братью,
что не мог предугадать Шекспир.
...............................................................
Зрители ныряют в раздевалку.
Выражаю только я протест,
ведь не шатко знаю текст, не валко —
наизусть я знаю этот текст!
Актёрское прошлое сказывалось на некоторых поэтах, безвозвратно ушедших в стихописание. Выдающийся пример тому — Павел Антокольский. Дело не в декламации, репрезентуемой поэтом на каждой читке своих вещей. Дело в самих вещах, проникнутых особой артикуляцией, дикцией сугубо актёрской. Он ещё не порвал со сценой, когда написал «Санкюлота», и этот шедевр — чистый образец сценического искусства, вживания в роль, в образ, далёкий от автогероя:
Мать моя — колдунья или шлюха,
А отец — какой-то старый граф.
До его сиятельного слуха
Не дошло, как, юбку разодрав
На пелёнки, две осенних ночи
Выла мать, родив меня во рву.
Даже дождь был мало озабочен
И плевал на то, что я живу.
В 1969 году Григорий Козинцев напряжённо работал над постановкой фильма «Король Лир» по Шекспиру. Его не устраивали кое-какие места текста — лишние и неясные применительно к экрану. Он обратился к Слуцкому за помощью. Слуцкий отписал Козинцеву (штемпель: Ленинград 25.1.1969): «Дорогой Григорий Михайлович! Посылаю Вам сценарий с легчайшей правкой. Рифмы убраны. Вы (и актёры) правы <...>». Работа Слуцкого не пригодилась, Козинцев попросту убрал из сценария всё лишнее.
Через полгода Слуцкому стукнуло пятьдесят. 21 мая 1969 года в «Литературной газете» было опубликовано поздравление Союза писателей и приветственная заметка Межирова. К концу года вышли две книги — небольшое избранное «Память» (издательство «Художественная литература») и «Современные истории» (издательство «Молодая гвардия)». Козинцев написал Слуцкому летом:
21.VI.69.
Дорогой Борис Абрамович!
Вчера я вернулся из экспедиции на Азовское море, где снимал «Лира», и прочитал в старом номере «Литературной газеты» известие о Вашем юбилее. Как обидно, что не удалось вовремя Вас поздравить. Раньше я очень любил Ваши стихи, а за последние годы лучше узнал и какой Вы благородный и добрый человек и полюбил Вас уже не как поэта, а, извините, почти как родственника. От всего сердца хочется пожелать Вам самого доброго. Буду с нетерпением ожидать Ваших новых книг, и очень хочется Вас повидать.
Артист Театра им. Вахтангова Николай Стефанович в 1941 году попал под фугасную бомбу, угодившую в театр, чудом уцелел, был найден в развалинах, испытал необратимое потрясение, со сценой по инвалидности покончил, стал переводчиком зарубежной поэзии. Поэтом он был недюжинным.
Сейчас я немощен и стар,
Но, как и прежде, у балкона
Повис задумчивый комар
На нитке собственного звона.
И то же всё до мелочей,
До каждой трещины на блюдце,
Когда я слышу: Мальчик, эй!,
Я не могу не оглянуться.
Вечный мальчик? Да. Но дело обстояло куда хуже.
Я ужасом охвачен непосильным,
Бесформенным и чёрным, как провал...
Вся его поэтическая жизнь ушла на преодоление онтологического ужаса, увенчавшись множеством настоящих стихотворений и трёх поэм, пронизанных мистико-религиозными переживаниями. Они опубликованы посмертно. Но лишь когда началась печатная судьба этого поэта, обнаружилось то, о чём бродили ещё прижизненные толки: Стефанович — до войны, до бомбы — испытал свой первый, пожизненный ужас, вылившийся в донос на тот круг молодых московских интеллигентов, в котором обретался он сам. В 1937-м был суд, Стефанович выступил в качестве главного свидетеля обвинения, невинных людей осудили, среди них — поэты Татьяна Ануфриева и Даниил Жуковский. Затем, в 1947-м, он сдал Даниила Андреева, по делу которого село двадцать человек, получив сроки от 10 до 25 лет. Чудовищную роль преподнесла ему драматургия свирепых времён.
Ему — как поэту — симпатизировала Ахматова, его ценили Самойлов, Наровчатов, Шервинский, Глазков, Чулков. Пастернак надписал одну из своих книг: «Дорогому Николаю Владимировичу Стефановичу ко дню его ангела 19 декабря 1953 г. с пожеланием здоровья и счастья и с предсказанием, что он когда-нибудь прогремит и прославится. Б. Пастернак». Этого-то как раз Стефанович не хотел. Он укрылся от глаз людских в своём нищенском жилище за переводами. Слуцкий читал и сохранил у себя дома машинопись в переплёте — «Стихи» Стефановича, а также его поэмы «Блудный сын», «Во мрак и в пустоту», «Страстная неделя».
Привёл Стефановича в Гослитиздат — Слуцкий. Переводил он прежде всего восточных поэтов, в частности Рабиндраната Тагора, а также восточнославянских авторов. Стефанович неплохо знал языки народов Югославии, поскольку его отец был серб. Слуцкий устроил ему три небольших публикации в альманахе «День поэзии».
В евтушенковской антологии «Десять веков русской поэзии» читаем:
Однажды, в ранних шестидесятых, я застал у Бориса Слуцкого сухощавого сдержанного человека в возрасте примерно моего отца. Незнакомец посмотрел на меня с изучающим любопытством, но даже не попытался быть приветливым. Чувствовалось, что ему не до того. На его лице лежала явная тень какой-то внутренней боли. Он уже уходил и представился, произнеся фамилию Стефанович с ударением на «е», что было несколько необычно.
— Он из реабилитированных? — спросил я Слуцкого.
— Нет, — ответил Борис, — он никогда не сидел.
Слуцкий рассказал Евтушенко историю Стефановича и прочёл, назвав гениальным, четверостишие:
Связует всех единый жребий:
Лишь стоит ногу подвернуть —
И в тот же миг в Аддис-Абебе
От боли вскрикнет кто-нибудь.
Вот на чём сошлись Пастернак и Слуцкий. Милость к падшим.
Евтушенко, соединив несоразмерные вины Стефановича и Пастернака, призывает соотечественников:
Когда моя мама пришла из архива Лубянки,
молчала и с прошлым не впала она в перебранки.
Она утопила в подушке лицо на неделю.
И так и лежала. Глаза на людей не глядели.
А после сказала:
«Туда не ходи.
Там все подписи не за черняшку и сало.
А деда прости.
Это даже не страх — это боль подписала».
Рассказывает Б. Сарнов:
В Союзе писателей шло заседание бюро творческого объединения поэтов. Разбирались разные кляузы, жалобы, просьбы. Всё шло как обычно.