Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Очертанья столицы во мгле…
Никто ни о ком не вспоминал. Никто ни о ком не говорил. Будто и не было ничего до Зинаиды. Не было нашей особенной — особенным счастьем счастливой — семьи. Они жили и вели себя так, словно выбрались на необитаемый берег после кораблекрушения. Надежды на возвращение нет, но главное — нет и сожалений.
Наше с мамой путешествие по священному книжному миру закончилось раз и навсегда. Пока она налаживала новый быт, вращающийся вокруг больной Зинаиды: оформляла медицинские бумажки, записывалась в списки ожидающих лекарств, ездила с больной на осмотры, — я как мог демонстрировал ей полное равнодушие к вчерашним святыням. Стопка книг, принесенных специально для меня из библиотеки, пылилась в гостиной. «Колымские рассказы» так и остались недочитаны. В доме начали появляться любовные романы: остросюжетные, ироничные, классические, — с приторными названиями и вызывающе безвкусными обложками. Их читала Зинаида.
Я усиленно делал вид, что увлечен учебой в художке. На самом деле учеба моя давно была заброшена. Я хоть и посещал занятия, работы сдавать перестал, прилежно зарабатывал по всем предметам «неуды» и, бравируя перед однокашниками многочисленными «хвостами», картинно сползал к отчислению. К живописи я таки остыл. Перспектива стать посредственным художником, отчетливо открывшаяся передо мной, ничуть не вдохновляла. Впрочем, сама по себе судьба посредственности не пугала меня. Как говорится, не до жиру.
Настоящая причина моего бегства от литературы и живописи состояла в непреходящем чувстве опасности, исходившей от всей этой высокой культуры, которая, конечно же, и научила маму притащить Зинаиду домой. Запретила перешагивать через одно и прогибаться под другое. Истончила так, что стерла грань между «могу» и «надлежит». Больше неоткуда было взяться сокрушительному фанатизму. Ни в ком из известных мне людей не ощущал я столь неподдельной, безоговорочной общности с несуществующим миром — напечатанным, нарисованным, сыгранным… Остальные знали меру и видели разницу — вот и убереглись.
Все сходилось. Я сделал выводы. У сказки о высоком, Саша, прескверный финал. Появляется Зинаида и ковыляет по разоренному дому на своей костяной ноге.
Думаю, мама все понимала. Про мои выводы. Молчала. Ждала. Давала мне время прийти в себя. Как всегда, не хотела мельчить. Ждала — я чувствовал это каждую секунду, проведенную с ней, — как она ждет, как тикают усталые часики, как тяжело ей наше нежданное отчуждение, которое я ни за что не решился бы преодолеть: тишайший Зиномонстр обитал на ее берегу. В самых безжалостных моих кошмарах повторялась одна и та же нестерпимо немая сцена: мы втроем сидим в парке и читаем, по очереди переворачивая страницы… А ведь, скорей всего, так и было задумано: в ее скандальном подвиге мне отводилась сложная роль сподвижника и адвоката — помогая ей отбить Зинаиду у болезни, у диспансера, заселенного зэчками, я тем самым должен был оправдать всё и узаконить.
Ну уж нет. Мы так не договаривались.
Конюшня расположилась за лесополосой, на краю вертолетного поля. Построена она была из дорогого «итальянского» кирпича — но без единого прямого угла — и казалась заваленной сразу на все четыре стороны: солдаты строили как умели. Напротив конюшни — такой же кривенький домик, за ним какие-то хозяйственные постройки. «Не всё же сиднем сидеть, нужно и в люди иногда выйти», — решил однажды Топилин и отправился знакомиться с конюхом утренней амазонки, прихватив для облегчения коммуникации коньяк «Remy Martin» с сигарами «Ashton Drake».
— Отметим день лапландских ВВС? — сказал Топилин щуплому солдатику, открывшему дверь. — Больше не с кем. А надо.
Солдатик поначалу задумался.
— Командир вроде в части, — печально рассуждал он, разглядывая бутылку, — лазит… мало ли…
Широко шагнул назад, пропуская Топилина.
— Да ну на фиг!
Познакомились. Конюха звали Колей.
Полы подметены, на столе вымытая тарелка. На тумбочке семейная фотография на фоне военкомата — папа и мама: в глазах тревога, на губах улыбка, — и Коля, уже стриженный наголо, уже примеривающий суровый взгляд защитника отечества. На стене возле двери — другая рамка: выдержка из устава, напоминающая о том, что ждет солдата, самовольно покинувшего часть.
— Мне тут до Нового года чалиться, — сообщил Коля. — Немного осталось.
Голос негромкий, но внятный — вполне соответствующий внешности: черты мягкие, покатые, но лицо не похоже на обмылок, не выскальзывает из-под взгляда.
— Живем, считай, через поле. Скоро год как. А всё незнакомы. Я сначала и сам к тебе собирался. В гости.
Котировки росли. Коля принял его за Сергея.
Подумав недолго, Топилин решил, что такой поворот его, пожалуй, устроит. В конце концов, не для того ли и затевался маскарад? Спрятаться от самого себя, от самого себя отвлечься… Побыть усопшим? Почему бы и нет? Здесь его считают живым. К тому же их многое сближает.
— Мне тебя видно, когда ты в сортир идешь. Это ж на мою сторону… Смотрю, думаю: надо бы познакомиться. Всё откладывал. Думал, как прийти, чё сказать.
— Зря думал. Просто пришел бы.
— Да о то ж…
Нужно было решить, какого именно Сергея разыграть перед Колей. Реальный Сергей — дачник-неудачник был исключен сходу. Перед ним был самый натуральный дембель, уже дождавшийся приказа министра обороны об увольнении в запас и доживающий в армии последние месяцы. А представить служивому неудачника — все равно что войти с женским макияжем в футбольный бар. Без пяти минут дембелем, правда, Коля совсем не смотрелся: никакой отвязности, весь в сомнениях, как новобранец.
Конюшенное хозяйство освещалось электричеством от хрипатого дизеля, запертого в тесный бетонный короб. На двери красовался значок-трилистник «Осторожно, радиация!». За дизельной высились две кучи, угольная и навозная.
Коня звали Ятаган. Коля величал его Яшкой.
— Только хозяйка запрещает его Яшкой звать.
— Почему?
— Хрен ее знает. Антисемитка, что ли? А вообще, Юля дура больная. Между нами говоря.
И Коля завел долгий рассказ о том, сколь много претерпевает он от Юли.
— Если, к примеру, стремя плохо держал, когда подсаживал, она может и по спине хлыстом зафигачить. Нервная, бля. На прошлой неделе приехал на нем к столовой без подхвостного мешка, он посрал, а Юля из окна заметила — командиру нажаловалась.
Так и закончилась, щелчками хлыста и подхвостным мешком, сказка о волшебной наезднице, что будоражит осеннюю натуру стремительным гулким галопом. Четырежды в неделю. В ветер и в дождь.
Бутылка «Remy Martin», распитая из армейских болотного цвета кружек, сделала их друзьями.
Сергей сочинился сам собой.
Синяк сошел не до конца — желтел широкий развод под глазом, и нужно было объяснить его происхождение. На подоконнике лежала резиновая полицейская дубинка. Глядя на нее, Топилин вспомнил, как однажды стал свидетелем разгона пикета любореченских несогласных возле Дворца спорта. Это место, как узнал в тот день Топилин, специально было отведено для митингов молодых, да борзых: тихий центр, вокруг позднесоветские девятиэтажки, начавшие когда-то вытеснять частный сектор, но остановившиеся на полпути.