Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не бей меня, – попросил Митя, всхлипывая. – Лучше убей. Я не могу, когда… униженье. Лучше, чтоб меня сразу не стало. Униженье, Жиган, это хуже, чем…
Слезы безостановочно лились, затекали ему в рот вместе с кровью, все медленней сочащейся из носа.
– …чем когда тебя рубят топором на куски или стреляют тебе в затылок.
– Я и в затылок людям стрелял, – весело сказал Жиган, отходя от привязанного к стулу, забавного фраера. – Ох они и волновались перед тем, я скажу тебе.
Нищенка за столом, сидевшая напротив бандита с рукой, висящей на перевязи, смачно поцеловала кавалера в небритую щеку, подцепила вилкой из тарелки пельмень и куснула его жадно, озорно. Вся жизнь была на дне стакана, полного дешевой водки. «Жиган, расколи орешек!.. – крикнул мосластый худой старик в тельняшке, почесывая грудь, ребра, подмышки. – Расколи фраерка!.. Должны же мы пожить на земле хоть раз привольно!..» Старик чесался так остервенело, будто по нему ползали, кусая его, вши или блохи. Митя закрыл глаза. Его глаза превратились в сплошую соленую, красную, набрякшую влагой слезную рану. Он ослеп от боли и униженья. Ему казалось: его раздавили каблуком, размазали подошвой, как окурок, по скользкой грязи.
… … …
Он заперся у себя в особняке в Гранатном надолго. Он сделал себя собственным узником. Он никого не хотел видеть.
Ни Эмиля, ни Лору; ни господ из Кремля; ни французских друзей Изабель, что, прослышав о ее смерти, примчались из Парижа – пособолезновать, изъявить сочувствие. Всех к черту. Он не отвечал на звонки. Он бросал телефонную трубку. Он сначала ничего не ел, потом стал есть – мало, скудно, лениво, через силу, давясь, стоя прямо у холодильника, вынимая из консервной банки руками куски. Спазма сдавливала ему глотку. Он бежал к унитазу, его выворачивало, как чулок. Будто бы он пьяный был. Да он и был пьян – горе и пережитое в притоне униженье замутили ему разум. Он засыпал, где придется: на полу, на ковре, в кресле, на кухонном табурете. Чтобы спастись, он, сжав зубы, выдавил на засохшую старую свою, еще столешниковскую, палитру голландское дорогое масло из тюбиков, купленное в салоне на Никольской, схватил кисти, стал писать портрет Изабель – по памяти, парадный, в том белом платье, в котором она была в последний свой вечер в Большом театре, с жемчугами Царицы на шее. Намалевав на холсте женщину, похожую на Изабель, он повесил еще сырой портрет на стену в спальне и с ужасом убедился, что он нарисовал Изабель рыбий большой рот Хендрикье и раскосые глаза убитой Анны. Он нашел в баре полбутылки «Наполеона» и выпил залпом, без закуски, перед бездарным аляповатым холстом, наспех, в отчаянии, замалеванным им. Упал на персидский ковер и уснул – без сновидений.
Лора не тревожила его до поры. Она понимала: мальчик должен очухаться. Такие потрясенья даром не проходят, тут надо выждать. Инга и Регина не появлялись на горизонте весьма давно. Лора не думала о них. У нее возникла куча других светских дел – посвежее, поденежнее, повеселее, хотя своднический бизнес седая грандесса бросать не собиралась. У Эмиля были свои, государственные игры, у нее – свои. Ей принесли приглашенье на вручение престижной премии деятелям российской культуры, особо отличившимся на культурной арене в последние годы. Торжественная часть и банкет устраивались строго по приглашениям, для избранных, в закрытом зале на Пречистенском бульваре. Приглашенье было на два лица. Лора повертела его в руках. Улыбка мазнула по ее лицу веселой кистью. Она набрала Митин номер телефона.
К ее вящему удивлению, он быстро и послушно согласился.
Когда они с приодетой по такому случаю в лучшие тряпки Лорой Дьяконовой вошли в зал, Митя поразился, рассматривая лица людей. Он никогда не видел таких лиц – или он отвык от них?.. Такие лица он видел лишь на старых, дореволюционных фотографиях: благородные черты, умные высокие лбы, летящий взгляд, глаза, говорящие все ясно и прозрачно, не хитря, не скрывая и не лицемеря; абрисы и профили, как на врубелевских рисунках, как на портретах Левицкого и Рокотова; морщины, не портившие красоты, в которых, как в письменах, читалась высокая и страдальная жизнь; лица, достойные глядеть в полумраке из золотых багетов – не из тьмы зрительного зала с рядами кресел. Куда, в какое избранное общество он попал?.. Куда завела его Лора?.. Он беспомощно оглянулся на Лору. Она прошептала, засовывая в сумочку пригласительный билет: дорогой, это все великая богема России, это наши старые актеры, писатели, поэты, музыканты, а вон, в черной шапочке, знаменитый Лосский, он прилетел из Парижа, а вон там, видишь, автограф на книге ставит?.. это… «Я сам знаю, кто это», – кивнул Митя раздраженно. Он уже все понял. Он глядел, узнавал и не узнавал, всматривался. Он понял: это другой мир. И он – инопланетянин. Он высадился на планете и не знает язык ее обитателей. А они не поймут его, если он заговорит. Поэтому молчи. Молчи, гляди, внимай. Ты никогда не станешь таким, как они.
Он обернулся. Поглядел искоса. Рядом с ним и Лорой, сзади него, сидела в кресле красивая, с круглым смуглым личиком и чуть раскосыми, как у покойной Анны, темно-карими, почти черными глазами, женщина в черной маленькой шляпке с приколотыми к ней бархатными фиалками. Маленький изящный ротик женщины тихо и печально улыбался, углы плачуще-грустных губ были будто через силу приподняты. Митя сначала подумал: молодая, и кокетничает, – потом, присмотревшись, острым взглядом зацепил еле видную сеточку морщин под глазами, около губ, тщательно замазанных тональным кремом. Женщина не хочет стареть. Женщина не имеет возраста. Женщина и умрет молодой. Какое полное печали и мысли, утонченное лицо, сочетающее в чертах аристократизм и дикую безудержность степных кровей. Лора по сравненью с ней показалась ему розовой свиньей-копилкой. «Белла Ахатовна, Белла Ахатовна, – послышался сзади благоговейный шепот, – я поздравляю вас с выступленьями в Барселоне…» Он понял, кто эта женщина с княжеским восточным лицом. Его прошиб пот. Лора покосилась на него. «Смотри, сейчас будут вызывать триумфантов, – бросила она ему, – смотри, Митя, какие букеты, какой дизайн, икэбана!..» На сцену хорошенькие девочки в пышных, как балетные пачки, мини-юбчонках вытащили, приседая от тяжести, гигантские букеты, обернутые хрустящим на весь зал целлофаном, расписанным позолотой, усаженным новогодними блестками. «А сколько баксов премия?..» – тупо, мертво спросил Митя. Лора усмехнулась, поправила пальцами седой завиток над ухом. «А сколько тебе надо?..»
На сцену вышли знаменитости, потонули в море аплодисментов. Митя обернулся. Кресло, где сидела восточная красавица, опустело. Она уже стояла на сцене, маленькая, в черных брючках, в меховой накидке, кланялась, и бархатные фиалки на ее шляпке кивали вместе с ней. Она всю жизнь писала стихи, и вот ей награда. Деньги. Зачем, почему опять – деньги?.. Разве стихи измеряются деньгами?.. Да, Митя, измеряются, так же, как и картины, и спектакли, и все остальное, что совсем не нужно человечеству, и все-таки люди это производят. Ты же помнишь, за сколько у вас с Эмилем купили Тенирса на аукционе. А при жизни бедняга Тенирс не мог, наверно, и за пять флоринов всучить свою мазню какому-нибудь купцу или трактирщику, чтоб тот в трактире над стойкой повесил. А Ван-Гога ты помнишь, Митя?.. Как он голодал – помнишь?.. Одно из полотен Ван-Гога тоже там было, на Филипсе. Ушло подешевле, чем его Тенирс. Всего за одиннадцать миллионов. Всего!..