Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Милый!.. Милы-ы-ый!.. – возопила она, тут же закрыла себе рот ладонью. – И какими же это судьба-а-ами!.. А ты ли это, Митенька?!.. ну-ка скажи хоть словечко старой Соньке, не молчи, я тебя хоть по голосу узна-а-аю…
– Ну да, это я, это же я, Сонечка, – он сам не узнавал своего хриплого, натужного голоса, со скрипом вырывавшегося из сдавленной спазмами рыданий глотки, – да, да, тебе не снится, это я, я, Митька… а ребята здесь?.. они не укатили никуда?.. они все еще дворничают?.. по-прежнему?.. да не плачь ты, дай мне пройти в дом с порога, я ведь замерз, Сонечка, замерз, как цуцик, да мы ведь сейчас и выпьем, будем мы, Сонечка, пить-гулять, весело нам будет… ну что ты!..
Сонька, не стесняясь, ревела. Стукнулась головой о его грудь. Отшатнулась, сделала круглые глаза.
– Ох, Митенька, ты ли это?!.. какая одежонка на тебе… ну ты даешь!.. Ты как король!.. К тебе страшно прикоснуться!.. ферт, ферт… просто сиянье от тебя идет, как от иконы, ну тебя в баню!.. Давай проходи, ох, что ж это я…
Она, пока Митя подхватывал на руки и вносил коньячный ящик в коридор, метнулась в направленьи знакомых каморок, стуча в закрытые ободранные двери, крича:
– Флюр!.. Флю-у-ур!.. Ян-да-нэ!.. Вылезайте из норы!.. Вы, дети подземелья!.. Рамиль!.. Даже не догадаетесь, кто приехал!.. Митя приехал!.. Ми-и-итя!.. – Сонька постучала в дверь Янданэ ногой. – Буддист проклятый, стихи свои восточные читает, оглох, что ли, глухарь!..
Распахнулась дверь. Флюр, протирая глаза, показался на пороге комнаты. Остолбенел, увидев Митю. Митя шел навстречу ему, раскинув руки, как Христос на кресте.
– Митька!.. – Флюр присел, схватился рукой за косяк. – Ты, браток, что ли!.. Или не ты?!..
Почему все они его не узнавали?! Неужели он так изменился?!.. О, скорей за стол, за укрытый старыми желтыми газетами стол, он пошлет Соньку купить все, все что нужно, из еды, он закажет ей самого лучшего, он шепнет ей: купи икры, семги, балычков, буженины, ананасов, яблок, авокадо… купи мяса, много мяса… И они будут пить. Они будут все время, бесконечно пить коньяк, плакать, обниматься, опять рыдать, и петь, и сквернословить, и выть, и вспоминать. Они будут оттягиваться и улетать. У них вырастут крылья. И они улетят далеко, далеко… отсюда не видно…
– Я, – сказал Митя. Флюр подошел к нему. Обнял его. Митя тоже обнял его и затрясся в рыданьях. – Это я, Флюрка. Плохо мне. У меня… жена умерла. Изабель. Нет больше Изабель. Нет.
Флюр оторвал от своего плеча его залитое слезами лицо. Подхватил под мышки, как раненого.
– Двигай сюда, ко мне. Сейчас позовем Янданэ. Сейчас выдавим из тюбика Рамиля. Бабы придут. Сонька. Мара. И посидим. И выпьем. Я вижу, ты затарился. Я страшно рад тебя видеть, эх!.. Может… и Хендрикье позвать?.. пусть посидит тихонько, как мышка… она нам не помешает… она все-таки любила тебя…
Он затряс головой. Нет. Нет. Хендрикье не надо. Она слишком похожа на Изабель.
– А где… Гусь Хрустальный?..
– Гуся больше нет, – опустил Флюр голову. – Гуся убили. Он водился тут со всякими. Ну, знаешь, Москва большая. А ты, я смотрю, выплыл, дельфин, да?!.. ну ты и красавец стал, Митька!.. только на тебе лица нет совсем… да, тебе выпить надо… и крепко… чтоб заглушить…
Митя наклонился к Соньке, стоявшей поблизости, не сводившей жадных глаз с Митиной шапки, с Митиной дубленки от Версаче.
– Сонечка, поди купи всякой всячины, какая на тебя посмотрит. Самой вкусной. Нам нужна будет жратва. Много жратвы. Не скупись. Бери с собой большую сумку. Ну, рюкзак. Мы загудим на славу.
Он выдернул из кармана наудачу ворох стодолларовых купюр, сунул в трясущиеся руки Соньки-с-протезом, мазнул смущенным взглядом по заблестевшим ужасом и восхищеньем Сонькиным глазам. Из своей комнатенки вышел, щурясь на тусклый коридорный свет, раскосый монгол. Его черная косичка – в прядях уже вились редкие седые нити – отросла еще больше, свисала плетью меж лопаток, уже доходила до пояса, как у девушки. Он не выказал никакого удивленья, увидав Митю. Он улыбнулся, как Будда. От него сильно пахло сандалом. Жег сандаловые палочки, молельник, как всегда.
– О, Митя, ты, – тихо сказал он. – Я все слышал. Я хочу выпить с тобой коньяка. За то, чтобы ты больше никогда не плакал. Будда никогда не плакал и не смеялся. Он единственный освободился от страдания и от радости.
Он на минутку заглянул в камору Янданэ. Все было почти по-прежнему. Лежак от старого топчана на полу, старый телевизор в углу, где плыло и дрожало, как лужа под дождем, изображенье, на стенах – буддийские мандалы, круги сансары, бурятские и монгольские вышивки, самодельные картинки маслом. Неужели это его, Митькины, картинки?!.. О да, храню, горжусь, как видишь, кивнул на холсты Янданэ. А ты стал, небось, великим, знаменитым?.. Да, стал, кивнул Митя. Такой стал знаменитый, что держись. Он перевел взгляд. На полке, что Янданэ прибил под самым потолком, сидела маленькая японская куколка, девочка, в крошечных деревянных гэта и лиловом кимоно, с ярко-алым бантом на спине. Ток ударил его, разрядами и молниями потек по телу. Что он вспомнил? Память – плохая штука. Лучше бы не было ни времени, ни памяти. Вот так, когда-нибудь, он увидит в толпе белое платье, похожее на лилию, услышит нежный смех, заметит жемчужное ожерелье на шее – и отвернется, и тоже заплачет. Не плачь, сказал ему Янданэ, не плачь, друг. Все пройдет, пройдет и это. Как дым осенней ночью. Гляди, какой валит снег на дворе.
И Сонька-с-протезом нанесла всякой еды, вытаращив ошалелые от шуршащих баксов глаза, и они настелили на стол в комнатенке Флюра старых газет, как делали это обычно; и наставили битых чашек, пластмассовых рюмок, и закипятили чайник, и насыпали заварки «Дилмах» от души, и зазвали старую Мару, и она ахала и охала, и Янданэ принес сандаловые палочки и зажег их в пустом стакане; и они поставили на стол две, три, четыре бутылки коньяка, и смеялись от счастья, что у них так много, как никогда, еды и выпивки; «как в раю!..» – гремел Флюр, а Янданэ тонко, спокойно улыбался, отрешаясь от всего земного; и они наливали и пили, пили и опять наливали, и пьянели, и веселились, – и Митя пил и наливал, а боль все не проходила, все не улетучивалась из груди, и он наливал еще и опрокидывал в горло, и в голове гудело, будто она была колокол, Царь-Колокол в Кремле, и, когда он сделался совсем пьяным, совсем пьяным и беспомощным, как ребенок, он скатился с колченогого стула, сел на пол и заплакал, и его плач сотряс стены комнатенки, – а на самом деле он тоненько, как щенок, скулил, подняв голову, воя в потолок. И он видел – по потолку змеятся трещины. Он видел: жизнь грязна, стара и плоха, вся черна, как черный Сонькин протез. В жизни только и хорошего, что хороший молдавский коньяк «Белый аист», так давайте еще нальем, а не хватит – еще пойдем купим!.. Гудим, ребята!..
А что, ребята, я надрался уже до бесчувствия, да?.. не-ет, ели я еще что-то чувствую, следовательно, сущест… сущест… ну да, вую… А, ребята, вы что думаете, я такой же, как и был?!.. не-а, я уже другой… я – страшный… кар, кар, я здешний ворон!.. и тишина… я вас щас все расскажу, все расскажу… Я убил вместе с Варежкой сначала тех стариканов, что с картиной… ну… Варежка сам в лифте гробанулся, сам!.. я не!.. не виноват!.. он сам… Янданэ, что ты зыришь, как волк?!.. у тебя глаза волка… узкие… хищные… и я взял картину, взял… и потом у Снегура… та японка… ну не японка она, Флюр, а русская, она замужем за япошкой… у нас была любовь… ты знаешь, Флюр, любовь – это пытка… ею Бог тебя пытает, приставляет к тебе раскаленные прутья… загоняет иголки под ногти… я задушил ее… да, я задушил свою любовь, Флюрка!.. чтоб она меня не пытала больше… я замучился… Выпьем!.. выпьем, умоляю вас… мне станет легче… легче…