Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Митя, Митя, ну что ты, ей-Богу!.. я рад, я же очень рад… у тебя же так давно этого не было… ты спасешься, Митя, дай срок, верь, только верь… тебе же там, на Пречистенском, тоже плохо было – не оттого, что сердце… оттого, что Дьявол, Дьявол рядом с нами, в нас… слышишь!..
Котя подхватил его под мышки, вывел из собора на волю. Яркое, высоко уже восставшее над зимним белым миром Солнце било летящими отвес розово-золотыми и медными лучами в горбатые снега, в белые монастырские стены, испещренные оспинами времени, заиндевелые, мохнатые от толстого куржака ветви берез мотались на нежном, порывами налетающем ветру; вспугнутые вороны взмыли с верхушек берез в белесо-голубое чистое небо, и старушка, сидящая на ступенях Троицкого собора, поковырялась в заплечном мешочке, вынула горсть семечек и бросила птицам:
– Подкормитесь, птахи небесные!..
Котя держал ослабевшего Митю под руку. На щеках Мити замерзали на морозе слезы.
– Вот так и человек, Митя, так и человек, – шептал Котя Оболенский, обводя рукой зимний простор, – один должен обязательно кого-то подкормить, накормить, инчае тот с голоду умрет, другой – взять еду из рук… поклониться… или не поклониться, оскорбить, ударить, но все-таки взять и съесть… ибо голоден… один кормит, другой ест… и так все в мире, всегда… ты понимаешь?.. не плачь… ты все время только брал… ты никогда не давал… а когда я дал тебе – то ты заплакал… а что ж ты будешь делать, Митя, когда не Дьявол, а Бог, Бог тебе даст?.. а Он ведь даст, если ты – ты, Митя – попросишь…
Вороны кричали: «Карр, карр!..» – в бирюзовой морозной выси. Нищенка на ступенях собора крестилась, улыбалась беззубо. Котя и Митя тихо, медленно пошли от Троицкого собора к Романовским палатам – Котя хотел показать Мите, где жил-поживал когда-то Царь Михаил. Они вошли и обнаружили в палатах выставку старых, начала века, фотографий, изображавших последнего Царя Николая Романова и его августейшую Семью, все перипетии их жизни – от юных блестящих балов в Зимнем до мрачного расстрела, похожего больше на бойню, в Ипатьевском доме в Екатеринбурге. Они оба низко склонялись над стендами, всматривались в глядящие со стен бледно-коричневые, черно-белые красивые лица. Мир, которого больше нет. Жизнь, которая еще не искуплена.
– Митенька, послушай, – Котя взял и сжал его руку, когда Митя внимательно рассматривал знаменитую фотографию Царя – Николай выглядывал из окна вагона поезда; куда он ехал, куда его везли, уже арестованного?.. может, это был день, когда он подписал отречение в пользу брата Михаила?.. как скорбно сжаты губы, как ему охота покурить… выпить рюмку хорошей водки, забыться… везде кровь, смерть, слезы, рушится мир, рушится жизнь… а Бог?.. что ж Бог так спокойно смотрел на все это, на весь ужас, вылитый на Россию из небесного ушата?.. – Митенька, ты должен понять. Сейчас и именно сейчас. Все твои Бойцовские, все твои Дьяконовы и иже с ними – чушь. России нужна монархия. Нужна, как воздух. Сейчас говорят, что ее возврат – абсурд. Что это на смех курам. Что никто не захочет. И никто не поверит в ее нужность. Но… но, послушай… – Он сжал его руку сильнее. – Ты ведь сам видишь, как нынешняя власть разъедает Россию, как ржа. Она жрет все: и народ, и природу, и… и дух Божий, что витает над нашей землей… Она – несвященна, Митя… Священная только власть от Бога, а власть от Бога – это Царь… Народ сам сейчас ничего не решит… За него все решит Бог… Ты это – чувствуешь?!..
Митя выпрямился, оторвавшись от фотографии Царя в окне поезда. Да, да, вот и солдатская папироса в Царской руке. И ему смертельно захотелось покурить.
– Да, да, чувствую, конечно, чувствую, – поспешно закивал он. – Выйдем из палат, Котя… закурю, а то опять что-то к сердцу подступило…
Когда они вышли на крыльцо палат и Митя закурил, а Котя отгонял рукой дым от лица, Митя внезапно вспомнил. Он вспомнил икону, которой откупился от таганских урок; он вспомнил, что взял с собою в дорогу в Кострому то, что сейчас тихо покоилось в его кармане – а вдруг карман дырявый, значит, такая судьба. Он запустил руку в карман. Вытащил, раскрыл кулак. На голой, стынущей на январском морозе Митиной узкой ладони лежал палестинский крестик из слоновой кости с дырочкой внутри – погляди внутрь, и ты увидишь Тайную Вечерю, нарисованную, верно, комариным носиком на белой костяной пластинке. Таких крестиков, сказала ему тогда старуха Голицына, всего три в мире, и они стоят миллионы долларов. Сколько бы они ни стоили. И сколько бы ни стоила его, изломанная, безумная, Митина жизнь…
– Держи, Котя, – сказал он Оболенскому и протянул крестик. – Возьми. Это тебе… на всю жизнь.
Он отвел вбок руку с сигаретой. Бросил ее на снег. Солнце уже садилось за кромку монастырских садов. Над их головами зажигались в синеве небесные лампады.
Когда они грелись, коротали время перед Рождественской службой в маленькой монастырской сторожке – их посадила туда сердобольная смотрительница Романовских палат, видя, что им некуда до начала Литургии податься, – Митя ни с того ни с сего рассказал Коте про казино. Про то, как он играл и выигрывал. Про то, как проиграл и отыграл Царский перстень. Про Лангусту и Пашку. Про сауну с девицами. И про то, как он отдал перстень, когда прямо на него глядело револьверное дуло. Котя спросил, и голос его дрожал: а чей… а от кого тебе достался этот перстень?.. – и Митю поразила тоска, с какой был задан печальный, наивный вопрос. Митя не ответил. Он спросил. Он спросил: отчего ты так загрустил, Котя?.. И тот ответил: князья Оболенские – друзья Царя… вся моя родня – в Париже… у тебя была парижская жена, ее убили… а подобный перстень, по семейной легенде, мой дед, влюбленный в Великую Княжну Татьяну, подарил ей, а она передарила его отцу, а отец, видишь… И Митю понесло, будто он вина хлебнул. До начала службы он успел выложить Коте все – про старуху, про драгоценности, про их роковой уход от него, будто кто-то невидимый злобно, торжествующе мстил ему, выхватывал сокровища у него из рук. «Да, так и должно быть, Митенька, – дрожащим голосом проговорил Котя, плотней запахиваясь в шубу. – Это все тебе ведь не прнадлежит. И их у тебя отбирают. Тебе показывают, что к чему. А ты все будто не понимаешь. Но ты поймешь. И скоро. Я постараюсь тебе помочь. Только не сверни с пути. Пройдет время – я тебе, дорогой, больше расскажу». Митя понюхал пальцы, пахнущие табаком. «Ты на меня крест надел, а я – на тебя. Мы теперь с тобой – крестные братья, Котя». Он усмехнулся. Эмиль – Папаша, а Котя – брат. Впору перочинным ножиком резать ладонь и смешивать кровь. Обойдемся без сентиментов, без мальчишьих штучек. Когда они вышли из сторожки, чтоб идти на службу, уже совсем смерклось, и над Ипатьевским монастырем сияли звезды, и среди них – огромная, кроваво переливающаяся звезда, и Митя узнал, что это Марс.
Казино, казино… Рулетка, шарик, волчок… Карты, карты, рубашками, картинками вверх… Зеленое сукно игорного стола…
И – внутренность строго высокого храма, где воздевает руки священник, возглашая: «Вонмем!.. Миром Господу помолимся!..» – где слаженно и печально поет мощный хор; где нежно зеленеют и светятся сусальным золотом радостные фрески, где горят, пылают счастливые, безумные свечи, тайные огоньки, души ушедших, души живых… Два мира. Две дороги. Зачем он по этой-то дороге идет. Здесь его обсмеют, не признают. Он же замаран со всех сторон. Он болен. Не подходите! Он прокаженный. А бедный Котя думает – он излечится одной только этой счастливой Рождественской Литургией.