Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подобно Молли Блум, Джинни – олицетворение женского начала, впечатлительности, чувственности, ветрености: «Я вся горю, я трясусь от холода… Я тебя поцеловала, и сердце под розовым платьем колотилось у меня и дрожало, как листья дрожали… Я танцую, струюсь… Мне бы платье такое, желтое, огнистое, чтоб вечером надевать… Я мерцаю; дрожу и мерцаю… Я трепещу, я танцую… Даже от холодных женских взглядов я загораюсь… Будут приемы в роскошных гостиных, и кто-то меня заприметит… Только я не хочу привязываться к одному-единственному. Не хочу, чтобы мне подрезали крылышки… Ожерелье студит шею. Тесноватые туфли веселят ножку… Я всегда жила рискованно, как горная козочка скачет со скалы на скалу… Кстати, мне нравятся, оказывается, и блондины с голубыми глазами»[152].
«Дрожу, струюсь, теку» – ее любимые глаголы. А любимое существительное – «тело»: «Мой верный товарищ тело… Мы, те, кто живет жизнью тела… Я ничего не могу вообразить вне круга, отбрасываемого моим телом… Мое тело освещает мне путь, как фонарь на темной дороге». Оно у нее – «веселой, лукавой, грустной, нежной» – дышит, течет («его твердое тело, мое текучее»), более того – смеется, разговаривает.
Даже постарев, Джинни сохраняет женственность, неискоренимое желание нравиться. Предвкушает встречу старых друзей, где она будет красоваться: «Напудрюсь, подкрашу губы, порезче обозначу надлом бровей». Приходит на встречу «во всеоружии»: «быстрая, острая, отлично владеющая своими порывами».
Не то Сьюзен – во всем антипод Джинни. В отрочестве – одинокая, нервная, задумчивая, зажатая. И эта ее зажатость иной раз передается буквально, посредством физического действия: «Я стисну свою тоску. Зажму в носовом платке. Скручу в комок…»
Закомплексованная: «А я толстая… Я маленького роста… глаза у меня близко к земле… Вот буду питаться травой и умру в грязной канаве… Вспышки хохота безжалостно освещают мое никудышное платье и мои квадратные ноги… Руки у меня красные и обгрызены ногти…»
С ней, этой вечно погруженной в себя девушкой с грушевидными глазами, трудно всем, и прежде всего – ей самой. От нее, безрадостной, всем и всеми недовольной, только и слышно: «Не хочу, ненавижу».
«Не хочу складывать числа… Не хочу сидеть рядом с Джинни… Ненавижу этот запах сосны и линолеума… Ненавижу эти их веселые шуточки и ледяные глаза… Стисну зубы, стисну платочек, не то я заплачу… Всё тут фальшивое, всё напоказ… Я мщу миновавшему дню… Я теперь никого-никого не люблю».
В молодости Сьюзен несчастлива, но с годами она обретет желанное женское счастье, даром что простое, незамысловатое; счастье, о котором она давно мечтала: «Мне нравится встречать взгляд пастуха на дороге… в жаркий полдень, когда жужжат над левкоями пчелы, он придет, тот, кого я буду любить… У меня будут дети; будут горничные в фартуках; работники с вилами; кухня, куда приносят в корзинах больных ягнят…»
Если в лексиконе Джинни главное слово – «тело», то у Сьюзен – словосочетание «обыкновенное счастье»: «У меня не будет никогда ничего, кроме обыкновенного счастья… Я заполнена обыкновенным счастьем».
Понимание того, что главное в жизни – это «презирать лондонскую суету… бродить одной по сырым лугам… ждать у огня, когда закипит чайник… ощущать прекрасную и звериную страсть материнства», пришло к ней далеко не сразу; юная Сьюзен мало похожа на Сьюзен зрелую, «просватанную за фермером домашнюю хозяйку… которая гуляет с сыном по саду, и ничего мне больше не нужно». И которая счастлива как раз тем, что угнетало ее в молодости. Тем, что она «отгорожена от жизни… вкопана, как мои вязы».
«Отгорожена» от жизни и еще одна, третья представительница женской «половины» в романе. Рода тоже не в ладах с действительностью («Надо мной смеются!»), но, в отличие от юной Сьюзен, от дурного настроения и отсутствия способностей она «лечится» богатым воображением. Воображение, фантазия помогают ей жить, переносить ужасы жизни: «Жизнь была так ужасна, что я заслоняюсь от нее то одним щитком, то другим… розовыми лепестками, виноградными листьями…»
Фантазирует она постоянно, живет в вымышленном мире: «Всё осязаемое ускользает… я лгу, я увиливаю… Буду туда-сюда раскачивать темный таз, чтобы мои корабли одолевали волны… все потонули, все, кроме моего корабля… Черные черточки на циферблате – это оазисы… Мир закруглен, закончен, а я остаюсь в стороне… Я парю над землей… Буду думать про эскадры моих кораблей… Я мечтаю; я вижу сны… Я пена, в белое одевающая скалы… Меня кружит в пустоте, швыряет, как лист бумаги по слепому коридору».
Живет в вымышленном мире и ненавидит реальность – чем не Вирджиния Вулф? «Я ненавижу мелкие подробности частной жизни… я вынуждена терпеть… тупые, жадные, грубые лица».
Предпочитает одиночество. «Роде лучше одной», – подмечают друзья. «Отвлекается» от ненавистной жизни; Луис называет это ее качество «пристальной отвлеченностью». И видит то, чего не видят – не способны увидеть – другие. Огонь в камине видится ей вздымающимся ввысь «пламенем мира». Свет в окне «от секунды к секунде делается богаче и всё заволакивает в цвета спелости».
Рефрен ее монологов, как и у самой Вирджинии Вулф, – «Вот я воображу». Когда Рода фантазирует про «эскадры моих кораблей», вспоминается корнуэльский парусник маленькой Вирджинии, который, доплыв до середины пруда в Сент-Айвз, пошел у нее на глазах ко дну…
Тема «я другой, я не такой, как все, я остаюсь в стороне» характерна и для мужской троицы; роли в ней распределяются сходным образом.
Австралиец Луис («губы поджаты, бледные щеки») под стать Сьюзен – у обоих есть цель в жизни: у Сьюзен – собственная ферма и семейные ценности, у Луиса – карьера чиновника; «корпеть в конторе над каким-то невнятным денежным документом» для него – предел мечтаний. Под стать с той лишь разницей, что своим одиночеством, отринутостью Луис склонен был в молодости (но только в молодости) бравировать. Этот австралиец, как, впрочем, и все шестеро, – личность парадоксальная. И – повторим в пику недоброжелателям Вулф – списанная с жизни, из плоти и крови, а вовсе не музейный экспонат, не образ, выращенный в модернистской пробирке.
Луис стыдится своей аккуратности, дисциплинированности, непохожести на остальных и одновременно ими гордится: «Мой отец – брисбенский банкир, я говорю с австралийским акцентом… Они красные, а я бледный, бледный и аккуратный… Я знаю урок наизусть, им всем в жизни столько не знать, сколько знаю я…»
Гордится своей «отгороженностью» от мира, своей непохожестью на остальных: «Я – не как вы, единичные, цельные… я прожил уже тысячи жизней».
Больше же всего кичится своими успехами, тем, какой он вальяжный, как устроился в жизни. Чувств к людям у него нет; куда больше, чем людей, он любит вещи, свои вещи, немые свидетельства своего успеха, и эти вещи он одушевляет: «Я чуть ли не влюблен в телефон и пишущую машинку… люблю свое расписание встреч…»
И люди платят ему тем же: их отпугивают его отчужденность, загадочность, настороженность, чопорность, «смесь робости и спеси» (говорит про него Невил). А Бернард уточняет: «Он был лишен тех простейших приспособлений, какие привязывают одного человека к другому».