Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Своими основными конкурентами я считала Маккохи и Уонга и не сводила с них глаз. Поразительные успехи порой демонстрировал и Лэнсет. Однажды он всех удивил, нырнув в край мертвых на целую минуту. (Его приятель Тернбулл утверждал, что путешествие длилось шестьдесят одну секунду, но я засекала, и у меня вышло пятьдесят шесть секунд и не секундой больше; тем не менее, для третьеклассника это было впечатляющее достижение.) Однако румянец на его щеках недвусмысленно сообщал мне, что Лэнсету нравится быть лучше всех, а для того, чья единственная цель – перестать существовать и стать невидимкой, амбиции губительны. Я знала, что рано или поздно он бросит себе непосильный вызов, и это плохо для него кончится. Ему придется нас покинуть. Однажды я видела, как он шептался с ферротипом, спрятанным у него в ладони. Такие контакты были строго запрещены, и я взглядом дала ему понять, что все видела, но сохраню его тайну, однако буду хранить ее, лишь пока мне удобно. Но нет, для меня он не представлял угрозы.
Другое дело Уонг и Маккохи. Эти блистали по очереди: то Уонг поразит всех громкостью и тембром своего молчания, которое давалось ему легко и непринужденно, хотя казалось почти невозможным, что такое звенящее безмолвие способно возникнуть в столь узкой грудной клетке. То Маккохи вдруг спонтанно переведет ротовой объект, и перевод будет настолько убедительным, что профессор немедля поместит его в словарь, сообщив, что отныне и в течение многих лет именно этот перевод будет считаться каноническим. В таких ситуациях мне ничего не оставалось, как вжаться в стул и понуро склонить голову.
Можете представить, как презирали меня остальные: ведь они чувствовали, что я могу подняться над ними. Меня дразнили, высмеивали, портили мои вещи, валили на меня вину за чужие проступки. Я как будто снова вернулась в дом тетки, к злым кузенам, но на этот раз все происходило по моей собственной воле, так что мне было все равно. Мои преследователи находили сотни способов помешать мне, но безуспешно. Я училась блестяще, избавлялась от конкурентов, как только представлялся случай, и очень скоро стала лучшей ученицей в классе.
Однажды Рэмшед продемонстрировала свое невежество, с сочувствием проговорив, что я хоть и заслуживаю того, чтобы стать преемницей директрисы, никогда не стану ею из-за своего цвета кожи. Услыхав это, Диксон, обычно объединявшаяся против меня с моими врагами, обиделась (кожа у нее была куда чернее моего) и заявила: «Даже попугай сможет править этой школой, если директриса Джойнс решит вещать его устами».
Это показалось мне не слишком обнадеживающим замечанием, и я пожалела, что она так сказала, но никак не могла выкинуть ее слова из головы. Однажды, когда мы с Диксон остались вдвоем в читальном зале, я обратилась к ней. Впервые я решила доверить свои сокровенные мысли кому-то в школе, и это заставило меня испытать и страх, и облегчение. Срывающимся от волнения голосом я заговорила, а Диксон отпрянула.
– Так значит, чтобы стать лучше, я должна перестать быть собой. Располагать властью, но не своей собственной. Иметь голос, но не свой собственный. Зачем мы так надрываемся, если цель всего этого – стать рупором для старой белой женщины?
Диксон оглянулась, проверила, не подслушивает ли кто, и я сначала решила, что сейчас она меня отругает. Но не такто часто ей выпадала возможность похвастаться своими знаниями, и она не удержалась.
– Она и сама рупор для мертвых, – напомнила она.
– И все они почему-то белые, – заметила я. Впервые эта мысль пришла мне в голову, и я задумалась: а правда ли это? – Неужто законы Джима Кроу[34] распространяются и на загробную жизнь?
Диксон вскипела:
– У мертвых нет цвета кожи, как нет и лиц. Они переведены на язык смерти. Их перетопили в слова, как говяжий жир в сало, а слова бесцветны и безличны, как судьба. – Она повторяла слово в слово за директрисой.
– А лингва франка[35] смерти, значит, английский? Никогда не слышала, чтобы директриса говорила на китайском или че-роки, – продолжала я. – С чего бы мертвым эскимосам говорить на языке племени белых людей, обитающих на острове, расположенном на другом краю Земли? Почему бы им не говорить на их собственном языке?
– Не бывает собственных языков, – с подчеркнутым терпением произнесла она. – Мертвые говорят за нас и через нас.
– Но почему тогда директриса не говорит на эскимосском вдобавок к английскому?
– Говорила бы, если бы эскимосы сидели вокруг и слушали. Нет голоса без уха.
– Тогда, – не унималась я, – почему она всегда говорит на современном языке, разве что слегка устаревшем, а не на древнеанглийском или бретонском? Почему я не говорю на смеси гэльского с игбо и йоруба?[36] Почему ты не…
– Хватит умничать, – осадила она меня. – Исключительное право на наши рты не принадлежит нашим биологическим предкам, тебе это отлично известно. Не наши тела, а голоса, что проходят через них, делают нас теми, кто мы есть.
– Но выходит, эти голоса не случайны. Мы – никто, но когда мы становимся кем-то, это не случайный «кто-то», а американец или англичанин – одним словом, призрак, говорящий по-английски. А еще он белый – или говорит, как белый…
– Ты тоже говоришь, как белая.
– Только задумайся, Диксон, я – никто. Ты – никто. Она – никто. Так? – Диксон пожала плечами, вроде бы соглашаясь. – Но почему-то она – более важная никто, важнее нас с тобой.
Ответа Диксон я так и не услышала: в зал вошли другие девочки. Я покинула ее с ощущением, что, возможно, совершила большую глупость, рассказав о своих сомнениях одной из главных соперниц. В тот вечер, входя в столовую, я приготовилась к последствиям. Но лица – бежевые, коричневые и розовые, дружелюбные, враждебные и безразличные – уставились в тарелки и как ни в чем не бывало орудовали ложками, а призраки то появлялись, то исчезали, порхая в витавших над тарелками клубах пара. Из солидарности, а может, из страха, что бесчестье падет на обе наши головы, Диксон предпочла молчать.
Однако слова мои произвели на меня саму куда более глубокое впечатление, чем я рассчитывала, и теперь меня тревожили собственные мысли. В тот вечер по пути в спальню я встретила в коридоре служанку с коричневой, как у меня, кожей, и не стала отводить глаз, как делала обычно, а посмотрела прямо ей в лицо. Наши взгляды ненадолго пересеклись, и она потупила взор, в котором читалось знакомое сообщение: ты не одна из нас. Еще в теткином доме я пыталась найти утешение у кухонной прислуги и чувствовала, как опаслива их доброта. Тогда я не понимала, почему они так настороженно относятся ко мне, но сейчас поняла. Когда я открывала рот, оттуда звучал голос белой девочки. («Белая черная девочка», – так меня и называют там, на кухне, до сих пор.)