Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«В лето 6360, — сообщает «Повесть…», — наченшу Михаилу царствовати, начата прозывати Руска земля. О сем бо уведахом, яко при сем цари приходиша Русь на Царьгород, якоже пишется в летописании гречестем. Тем же отселе почнем и числа положим…»
Летописец за первую веху для своего отсчёта берёт именно дату начала самостоятельного правления Михаила — 856 год (или 6360-й, по принятой в этой статье эре от Сотворения мира), а не более поздний год, когда неведомая грекам Русь пришла ратью к стенам Царьграда. Да, нашествие случилось, как мы помним, как раз «при сем цари». Но ведь могло быть и при каком-то другом. Почему всё же Михаил III так выделен, так необычно укрупнён?
Более того, сразу вслед за этим упоминанием он — волею первого русского летописца — включается в самый высокий именной ряд всемирной истории:
«От Адама до потопа 2242 года, а от потопа до Авраама 1000 и 82 года, а от Авраама до исхода Моисея 430 лет, а от исхода Моисея до Давида 600 и 1 год, а от Давида и от начала царствования Соломона до пленения Иерусалима 448 лет, а от пленения до Александра Македонского 318 лет, а от Александра до Рождества Христова 333 лет, а от Христова Рождества до Константина 318 лет, от Константина же до сего Михаила 542 года».
То есть непосредственно за Константином Великим — он, Михаил. Третий по счёту в чреде ничем не знаменитых Михаилов. Ни много ни мало сакральная метаисторическая очерёдность!
Не ошибся ли малоопытный ещё в счислениях русский летописец? Не слишком ли высокая, даже исключительная честь для императора с несколько двоящейся славой? Но нет, хронограф стоек в своём выборе. И потому сразу же продолжает:
«А от первого года княжения Михаила до первого года княжения Олега, русского князя, 29 лет…»
То есть именем этого василевса, как рычагом, сдвигается с дохронологического поля материк уже собственно русской письменной истории — князь Олег, за ним Игорь, Святослав, Ярополк, Владимир, Ярослав…
За какие всё же особые заслуги так монументально обозначен император, ничем особо не возвеличивший державу ромеев?
«Повесть временных лет» не оставляет без внимания ещё одно событие с его участием. Может, оно сполна объяснит преимущество свежего взгляда на вещи с русской стороны?
«Царь Михаил с воинами направился берегом и морем на болгар. Болгары же, узнав об этом, не смогли противостоять им, попросили их крестить и обещали покориться грекам. Царь же крестил их князя и всех бояр, и заключили мир с болгарами».
Да, в понимании древнерусского летописца, крещение болгар — событие особой важности, и не только для двух соседок и постоянных соперниц — Византии и Болгарии. Опосредованно и для Руси оно важное.
А ещё через несколько страниц «Повести временных лет» её автор «впускает» своих читателей в тот самый день, когда в константинопольском дворце обсуждалось послание от моравлян:
«…Славяне были крещёными, когда их князья Ростислав, Святополк и Коцел обратились к царю Михаилу, говоря: "Земля наша крещена, но нет у нас учителя, который бы наставил и учил нас, и растолковывал священные книги, ибо не знаем мы ни греческого, ни латинского языка. Одни нас учат так — другие иначе, мы же не знаем ни написание букв, ни их значение. Пошлите нам учителей, которые могли бы рассказать нам о книжных словах и о их смысле". Услышав это, царь Михаил созвал философов и пересказал им всё, что передали славянские князья».
То есть мы читаем не что иное, как пересказ двух житийных отрывков, уже нам известных. Но если участники собрания в императорском дворце видели и слышали только самое начало события и неизвестно было ещё, будет оно иметь продолжение или нет, то летописец говорит о славянской грамоте как о чём-то вполне достоверном, уже состоявшемся:
«Им, моравам, первым были переведены книги грамотой, прозванной славянской. Эта же грамота на Руси и в Болгарии Дунайской».
Вот в чём выявилось преимущество взгляда со стороны. Но взгляда вовсе не стороннего. Около тысячи лет тому назад первый летописец Древней Руси пересказал в «Повести…», пусть не дословно, не по текстам двух житий, а по тому, как запомнил их смысл, едва ли не самое важное. И вот почему такое особое достоинство придаёт он личности и деянию именно Михаила III. Вот, по его убеждению, главное событие в недолгой жизни византийского государя: Михаил расслышал просьбу неизвестных ему славянских князей, «созвал философов» и пересказал им то, что расслышал. Кто, кроме правителя великого царства, имел власть, волю и простое человеческое хотение, чтобы поступить так? Велик цесарь Михаил для русского разумения! Ещё и потому велик, что он, древнерусский книжник, свой сказ о Михаиле и Ростиславе записывает теперь той самой грамотой, теми самыми буквами, которые по императорской воле и зачались на свет…
По-иному сказать, василевс Михаил III повернул тогда только ему принадлежащий государев ключик в очень непростом и малопонятном ему по устройству, назначению и возможностям механизме, и внутри византийского государева устройства всё стало нехотя шевелиться, издавать какие-то там похрустывания, пощипывания, вовсе ещё и не напоминающие мелодию…
Но дух такой на него повеял, — и ключик повёрнут.
А что он сам? Да он мог и забыть почти тут же про этот свой властный и добрый поступок, заторопиться, допустим, на скачки, на затеянную где-нибудь пирушку, да, словом, мало ли куда и в какой вовсе не философской компании. Ключик, однако, повёрнут.
Но ни он сам, ни другой кто из присутствующих, ни даже первый русский летописец, доброхот Михаила III не могли ещё осознавать, что в столице Византийской империи Константинополе был дан в те часы отсчёт событию поистине всемирной культурной значимости.
Подлинно, имеет право и великое деяние зачаться от толчка почти незаметного.
Не империя, но держава
Ни «Житие Кирилла», ни «Житие Мефодия» не упоминают ещё одного человека, который не мог не участвовать в том собрании. Это был патриарх Фотий. Вопрос об отправке новой христианской миссии, теперь уже в Моравию, то есть вопрос сугубо вероучительный, никак не мог быть поставлен и обсуждён в обход мнения и воли первоиерарха Константинопольской церкви.
Кажется, никто из исследователей, работавших с текстами двух житий, не обратил внимания или не счёл нужным сосредоточиваться на том, почему агиографы вообще нигде и ни разу не называют патриарха Фотия по имени. Между тем для них, агиографов, да и вообще для всех учеников Кирилла и Мефодия такое умолчание представлялось осознанным, намеренным и вполне извинительным. В те десятилетия, когда — после кончины младшего, а потом и старшего братьев — их жития появлялись на свет, упоминание в них имени патриарха Фотия, хоть какие-то сведения о его сочувственном, неизменно добром и покровительственном отношении к двум солунянам могли лишь повредить делу их самих и их учеников. (К этой теме нам предстоит ещё не раз возвращаться.)
С самых лет ученичества Константина в столичной придворной школе, в пору его поездки в Багдад, в годы пребывания братьев в монастыре на Малом Олимпе, во время их Хазарской миссии Фотий — сначала как педагог, затем как высокопоставленный имперский чиновник, наконец и как патриарх — неизменно держал братьев в поле своего наставнического, пастырского внимания.