Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А эти малые числом фульские мужи со своим Александром? Приютились на скалистом лесном закрайке Фулльской епархии и похожи на остаток потрёпанного невзгодами народа, который знавал лучшие дни и даже был знаком с Христовым благовестием, но напоследок прислонился к дубовому стволу, вымаливая себе хотя бы дождя.
Житийный рассказ о встрече Константина с этими людьми похож на притчу, и её назидательный смысл обращен к душе каждого христианина, когда бы он ни жил. Ты можешь, увидев место языческого радения, благоразумно обойти его стороной. Можешь спрятаться за кустами и с любопытством поглазеть на невидаль. Можешь даже восхититься причудливостью дуба, переплётшего свои ветви со стволом и кроной старой черешни, умилиться при виде светлых одежд этих людей, совершающих свою загадочную требу, поджаривающих в клубах голубого дымка чьё-то мясо, так дразняще похожее на шашлычное… И можешь со вздохом растроганного миролюбия подумать про себя: а что?., и у них свои боги… как это хорошо, у каждого в душе свой бог… зачем же спорить, ссориться, выяснять, чей бог лучше… кому-то лучше с Христом, кому-то с деревом… сойдёмся на этом, переплетёмся своими душами и своими богами, как эти дуб и черешня…
Наши Константин и Мефодий, — а они как всегда или почти всегда в этом своём хождении были вместе, — оказавшись возле языческого требища, поступили, как видим, совсем не так. Совесть христианская подсказывала им, что нельзя ни обойти требище стороной, ни спрятаться в кустарнике, ни благодушно махнуть рукой: да ладно, пусть себе тешатся…
И если кого-то из читателей этой книги возмутит то, как поступили братья, то зачем же ему вообще читать такую книгу? Наши герои и дальше не изменят ни себе, ни Пославшему их на апостольский путь.
Вознаграждения
Натрудились они.
Сами струи морские, с напряжением втягиваясь из переполненного Понта в узкую горловину Босфорского пролива, подсказывали им напоследок, как они — сполна, а то и паче меры — натрудились.
Но разве не трудятся в любой час дня и ночи моряки, вновь и вновь выправляя под сменный ветер углы и груди парусов? Или рыбаки, что изо дня в день вбирают в свои лодчонки сырые сети с тощим уловом? И уже различимы на близких береговых склонах согбенные спины работников, что рыхлят железом землю в виноградных междурядьях. Восхищённым взглядом провожает виноградарь реющие к столице праздничные паруса, отирает зной со лба тыльными жилами ладони и — снова к своей заботе.
Но и мореходы, и рыбаки, и землепашцы делают дело, привычное для них от века. А они утрудили себя трудами, кажется, никем до них не испытанными.
Поручение, только что исполненное в Хазарии, самой своей чрезвычайностью подсказывало: они вправе теперь рассчитывать на возвращение к привычному ладу монастырской жизни. И это станет лучшей им наградой, а хворающему Константину ещё и самым целительным для него снадобьем. Они ведь в который раз сполна отдали кесарю кесарево.
Но у тех, кто их посылал за великое море, уже свои были намерения, касающиеся достойной мзды. В «Житии Мефодия» читаем: «Видев же цесарь и патриарх подвиг его», захотели посвятить его в архиепископы «на честное место, идеже есть потреба такого мужа». Однако Мефодий, судя по всему, нашёл убедительные слова, чтобы отказаться от такой обязывающей чести. Он, простой монах, — и в архиереи?.. Но от второго предложения, последовавшего тогда же, уклониться не смог. Потому что речь теперь пошла о его с братом любимом Малом Олимпе.
Ему предложено было стать игуменом в монастыре Полихрон, монастыре, правда, не похожем на большинство тамошних, потому что в Полихроне подвизалось сразу семьдесят душ иноков. Отступи он, и это уже было бы сочтено за своеволие, каприз. Мефодий с благодарностью принял назначение.
И Константину, после его подробного доклада о ходе и смысле полемики, длившейся не один день у хазарского кагана, тоже было предложено вознаграждение. Но совсем особого рода. Пусть он покамест поживёт в тишине и без всяких обременении при цареградском храме Святых Апостолов. Но пусть на досуге присмотрится к загадочным надписям на одном древнем потире из храмовой сокровищницы. Чашу эту извлекают теперь на погляд только для него. Хазарский каган просто бы умер от зависти, узнай он, что доверяется сейчас Философу! Потому что потир сей, по преданию, исполнен был некогда для самого… царя Соломона.
Вот сколь чудесна чаша, вот какой заветный кубок доверяется, Константин, в твои руки! Лишь представь себе: из этого потира пригублял вино мудрейший среди библейских государей. Вкушал, дабы укрепляться в мудрости и силе…
Сам знаешь: каждый горожанин, останови его на улице и спроси, что он скажет о великих святынях, сокровищах и трофеях, доставшихся в наследство ромейской державе от древних народов и земель, с детской радостью начнёт загибать пальцы на руках. В одной лишь Великой Софии видимо-невидимо святынь: и каменная плита, за которой трапезовали у праотца Авраама три ангела, и входные двери, вытесанные из уцелевших досок Ноева ковчега, и кладезь с водой из Иордана, и пещь-жаровня, в коей пытали да сжечь не смогли трёх святых отроков, и колонна исцеления, в которую вмурованы мощи Григория Богослова… А сколько ещё святых останков в золотых и серебряных мощевиках под сводами собора!..
— А топор?! — вмешается кто-то из собравшейся мигом толпы.
— Какой ещё топор?
— Да плотницкий! Его же, праотца Ноя топор. Зря ли он выставлен на погляденье в подземной крипте, под колонной Константина Великого?.. И рядом с топором ещё святыня — посох Моисея: ударом того посоха пророк воду из скалы высек…
Любят ромеи свои святыни, и крепко обидишь их, если усомнишься: а точно ли тот топор, те ли самые доски ковчежные, тот ли подлинно посох? Потащат тебя за рукав на ипподром — прямиком к египетскому гранитному обелиску, заставят прочитать фараонову грамоту на четырёх розовых гранях. Не можешь? И никто не может уразуметь смысла тех птиц и собак, и гадов, и прочих див. Так они же высечены ещё до буквенной грамоты, считай, до того же Моисея! И никто не усомнится, что не было египетского письма. Вот оно, глазей! Царский град подделок не принимает.
«…Потир от драгаго камения, Соломоня дела, — сообщает «Житие Кирилла» о кубке из реликвария Святых Апостолов, — на нем же суть письмена жидовъска и самаренска, грани написани, их же никто же не можаше ни понести, ни сказати».
Никто прочитать не может? А на что наш Философ, который всё может, что бы ему ни поручалось?.. За житийным сюжетом о чаше так и слышится очередная похвальба молодого василевса: ну, кому ещё, кроме моего Философа, так охочего до диковинных восточных грамот и буквиц, управиться с надписями!
И Константин, с истинно философической невозмутимостью уединившись в своём временном прицерковном жилище и крепко помолясь, принялся за дело. Ему и намоленные стены собора, второго по достоинству в столице, похоже, вызвались пособить. Под сводами Святых Апостолов его ждёт суровая благоговейная тишина, будто сама вечность здесь уже вступила в свои права, затворив людской слух для всего мимо-семенящего, суетного. Тут, в усыпальнице византийских императоров, век за веком патриархи смиренно отпевали своих государей, прося для каждого пред Господом милосердия, освобождения надорвавшейся души от земных вожделений и скорбей…