Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пелевинские противоречия одновременно выводят из себя и доставляют удовольствие. Как сказано в «Generation „П“»: «…Любой просветленный дух согласится с тем, что он не существует», – человек – «телепередача, которой управляют дистанционно». И вместе с тем: «Человек по своей природе прекрасен и велик. ‹…› Но он этого не знает»652. Или в Empire V: все, что составляет суть человечества (искусство, вера, собственная личность), оказывается побочным продуктом производства баблоса. Но: «Вы, вампиры, считаете, что построили эту ферму [помпейскую Виллу Мистерий, то есть человечество] сами, чтобы отжимать в ней баблос», тогда как на самом деле древние фрески виллы передают сущность человека, замутненную использованием в технических целях653.
Какая точка зрения кажется более убедительной самому Пелевину? Или какая ему больше по душе? Возможно, то, к чему писатель расположен, и то, что ему кажется более убедительным, не одно и то же, ведь «дважды два четыре – превосходная вещь, но… и дважды два пять – премилая иногда вещица»654. Или, что в данном случае еще более уместно: «Тьмы низких истин мне дороже / Нас возвышающий обман»655. Быть может, у Пелевина двойственное отношение к этим глобальным философским вопросам, и он демократурически предоставляет читателю самому выбирать интерпретацию или солипсически принимать наиболее «программно совместимую» с собственной картиной мира. Такие противоречия можно назвать примерами постмодернистских апорий. Или, если мыслить в категориях Достоевского и Бахтина, Пелевин нанизывает один за другим аргументы «за» и «против», так что социально-метафизический поиск никогда не останавливается.
Но, пусть все мировоззрения равны, некоторые из них «равнее», что заметно по траектории всего творчества Пелевина. Нигилистические трактовки его текстов объяснимы, но в них часто упускается из виду главное. Возьмем, например, такую характеристику «Ананасной воды для прекрасной дамы»: «…Бог освобождается от признаков силы и господства… потом – исчезает… истаивает вместе с душой».
Левитан, вошедший в роль бога, сообщает Бушу: «Главное доказательство моего бытия – это зло». Семен был богом для одних, дьяволом – для других, но всегда оставался живым отрицанием всякой метафизики, потому что выполнял задание эфэсбэшного генерала Шмыги…656
Такое прочтение не учитывает вторую, не менее важную часть процитированной реплики: «Главное доказательство моего бытия – это зло. Ибо в мире без Бога зло было бы не злом, а корпоративным этикетом»657. Сам факт, что человек – вопреки всем эфэсбэшным Шмыгам и корпоративному этикету – еще способен различать добро и зло, дает повод, пусть и весьма скромный, воспрять духом. Шмыга, безусловно, никакой не бог, а самый настоящий мелкий бес в традициях Достоевского и Сологуба, и изображение материалистических (извращенных) симулякров духовного не означает, что Пелевин развенчивает духовное как таковое658.
Можно привести и другие примеры прочтения Пелевина в нигилистическом или романтико-декадентском ключе, в духе бодлеровских «Цветов зла» (Les Fleurs du mal, 1857). Дмитрий Быков в подробном обзоре творчества своего собрата по перу «Пелевин. Путь вниз» (2014) говорит о резкой перемене эмоциональной тональности у зрелого Пелевина: на поверхность, по словам Быкова, выходят злоба и цинизм. Поняв, что добро беспомощно и не нужно, он все больше подпадает под обаяние порока, что и обрекает его на катастрофу. К чему так стараться для жалких людишек?659 Вот почему, по мысли Быкова, в романах 2000-х годов Пелевин отворачивается от людей, делая своими героями оборотней и вампиров.
Не споря с тем, что более поздние произведения Пелевина, как правило, менее оптимистичны, я не вижу причины приписывать ему поэтизацию зла. Та же А Хули, например, вызывает симпатию не потому, что она оборотень, а потому, что она способна на любовь, угрызения совести и самопожертвование, в то время как вампиры, перерабатывающие баблос и демагогию, порочны и пусты, что совершенно недвусмысленно показано в Empire V. Пелевин попросту слишком трезво рассуждает о зле – да и в целом рассуждает трезво, – чтобы поддаться искушению декадентской поэтики и мировоззрения. «Со злом заигрывать приятно, – уверяет Котовский в романе „Чапаев и Пустота“, – риску никакого, а выгода очевидна»660. Но из рассказа «Тхаги» («Ананасная вода») со всей очевидностью следует, что выгода на самом деле весьма сомнительна, а риск высок661. В поисках зачаровавшего его «истинного зла» герой рассказа обращается к членам индийской секты, исповедующей культ убийства и грабежа, – и они по-деловому с ним расправляются.
Моральные нормы у Пелевина изображены вовсе не как необязательные – под сомнение их поставили беспринципные люди и порочные социальные структуры. В романе Empire V эта мысль звучит совершенно отчетливо:
…О том, что именно является источником зла, каждый день спорят все газеты. Это одна из самых поразительных вещей на свете, поскольку человек способен понимать природу зла без объяснений, просто инстинктом. Сделать так, чтобы она стала непонятна – серьезный магический акт662.
Человек обладает врожденным нравственным чутьем, которое можно поощрять или, наоборот, подавлять. Цирковые трюки современной черной магии заглушают эту моральную интуицию. Когда уравнение «земля – небо» теряет смысл, простой расчет побуждает встать на сторону зла. Но мораль и математика Пелевина, как и Достоевского, из разных вселенных. «Зло, на сторону которого встает человек, находится у него в голове, и нигде кроме. Но когда все люди тайно встают на сторону зла, которого нет нигде, кроме как у них в голове, нужна ли злу другая победа?»663 Или, как сказано в «Чапаеве и Пустоте»: «…Огромная армия добровольных подлецов… сознательно пута[ет] верх с низом и правое с левым…»664
Пелевин, занимающий позицию последовательного противостояния истеблишменту, обрушивается и на постмодернизм, когда тот, в более здоровых своих формах обеспокоенный проблемой свободы, сам становится все более авторитарным. В «Македонской критике французской мысли» автор пародирует Фуко и Бодрийяра, заявляя, что постмодернистский дискурс «угоняет в темноту последние остатки простоты и здравого смысла»665. В Empire V «дискурс» – демагогическая риторика, запутывающая смысл изощренной терминологией, чтобы помешать людям независимо мыслить и утаить от них власть вампиров. Дискурсмонгеры, подобные Бернару-Анри Монтеню-Монтескье и Алене Либертине (S. N. U. F. F.), разглагольствуют о современных теориях, одновременно поощряя войны, убийства и изнасилования. Эти интеллектуалы, претендующие на независимый анализ общества, на деле служат инструментами порабощения человека.
В конце 2000-х Марк Липовецкий писал о состоянии постсоветского постмодернизма:
Все вышло совсем не так, как мечталось десять лет назад. Стратегии духовного освобождения обернулись мелочными технологиями оболванивания обывателя… власть лихого деконструктора обесценилась резким падением акций самой культуры на «рынке услуг»… Что же до самого постмодернизма, то он тоже стал стильным «брендом», раздражающим «чужаков», объединяющим «своих», но как-то растерявшим существенное содержание: вместо новой формулы свободы и нового миропонимания образовалась «тусовка», некая масонская ложа, Гильдия Халдеев, союз писателей посткоммунистического образца666.
В качестве лекарства Липовецкий предложил более зрелый (свойственный преемникам, а не эпигонам) подход к модернистским парадигмам интеллектуальной свободы, экзистенциальную насыщенность, самоанализ и самообличение, игру с культурными архетипами всерьез и на равных.
Но, как мне кажется, все это уже есть у Пелевина. Он исследует границы свободы, подвергает себя суровому анализу, задается этическими и экзистенциальными вопросами. Его интертекстуальные отсылки не сводятся к простой игре. Он и сам принадлежит к постмодернизму, и ополчается против него за создание собственной догмы или деградацию до уровня бульварной литературы. Он смеется над своими литературными поделками – персонажами, которых нельзя назвать героями, препятствиями, которые остаются непреодоленными, – но благоволит к охотникам за «золотой удачей», «когда особый взлет свободной мысли дает возможность увидеть красоту жизни»667. Что, как и следовало ожидать, возвращает нас к русскому канону иных, лучших свобод (модернистских и еще более ранних, вплоть до XIX столетия): преображающей