Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С Рыцарем ехал всего один слуга, ЙОМЕН, одетый, как и положено, в плащ зеленого сукна с капюшоном. Зеленый цвет символизирует преданность и служение.
К поясу у него был приторочен пучок стрел – острых и блестящих, изящно оперенных павлиньими перьями, а в руке он держал лук. Он умело ухаживал за своим снаряжением: оперение было опрятным, стрелы метко били в цель. Волосы его были коротко острижены, а смуглое лицо походило на копченый окорок. На правом боку у него был меч и небольшой щит, а руку защищала блестящая гарда. На левом боку он носил зачехленный кинжал с богато украшенной рукоятью и острейшим лезвием. То был молодой человек, в любой миг готовый к битве. Но на его плаще поблескивал серебряный значок с образом святого Христофора – покровителя странников и лучников. Я догадался, что этот йомен, когда не носил воинского облачения, служил лесничим в поместьях Рыцаря. У его бедра с широкого зеленого пояса свисал охотничий рожок. «Я часто видел такие рожки в лесах и пущах», – сказал я ему. «Да, – ответил он, – мы трубим в них, чтобы поднять оленя». И поскакал прочь. Он не был охоч до болтовни.
Впереди него, конечно, ехала АББАТИСА. Это была образцовая монахиня, не кичившаяся чрезмерной набожностью. Она была скромна и дружелюбна и во время нашего путешествия то и дело поминала святого Элигия; поскольку этот святой считается покровителем лошадей и кузнецов, она, призывая его, должно быть, желала нам всем доброго пути и отменной скорости. Пожалуй, стоило спросить ее об этом. Звали ее мадам Эглантина, она благоухала розой эглантерией или жимолостью. Она превосходным голосом напевала молитвы, выразительно и звучно произнося слова божественной литургии. По-французски она говорила очень даже неплохо, хотя выговор ее больше отдавал Боу[7], чем Парижем. Но кому какое дело, если мы не говорим по-французски точь-в-точь как сами французы? Они ведь нам больше не господа. Теперь даже в парламенте заговорили по-английски. За столом Аббатиса держалась лучше всех. У нее изо рта никогда не выпадали куски мяса, она не окунала руки в подливу по самый локоть, и ни одна капля этой подливы не падала ей на груди – да простит она меня за вольное слово. Губы она обтирала так опрятно, что после нее на краю кубка никогда не оставалось сальных пятен; она никогда не хватала с жадностью куски еды со стола. Она знала, что по застольным манерам можно судить об образе жизни человека. Иными словами, она превосходно держалась и в обращении со всеми была дружелюбна и мила. Она старательно подражала аристократичным манерам и всегда сохраняла достоинство; она считала, что вполне достойна уважения, и потому вправду его заслуживала.
В ее чуткости можно не сомневаться. Она была так сердобольна, что плакала всякий раз, как видела мышку в мышеловке, – от одного вида крови принималась она охать и стонать. Против устава своего ордена, она держала при себе маленьких собачек и кормила их жареным мясом, молоком и лучшим белым хлебом. Она глаз с них не спускала, боясь, как бы они не угодили под копыта лошади и как бы их не пнул с досады попутчик-пилигрим. Тогда бы, можно не сомневаться, она и вовсе изошла слезами. У нее ведь было такое доброе, отзывчивое сердце. Вы и сами наверняка видали аббатис, но эта дама была поистине образцовой настоятельницей! Плат на ее голове был повязан так умело, что лицо можно было рассмотреть как нельзя лучше: правильный нос, глаза, сиявшие, как венецианское стекло, нежный ротик – мягкий и алый, будто вишня. Она оставила и лоб открытым – в знак искренности. Плащ на ней был сшит по фигуре и украшен тонкой вышивкой, а на запястье красовались коралловые четки с зелеными бусинами. И это было не единственное ее украшение. Еще был золотой браслет, увенчанный большой буквой «A», а под ней, буквами помельче, латинский девиз: «Amor vincit omnia» – «Любовь всё побеждает». Вероятно, речь шла о любви к Богу. Об этом я ее тоже позабыл спросить. Пожалуй, она относилась ко мне несколько настороженно – порой я ловил на себе ее озадаченный взгляд. Рядом с ней ехала монахиня, исполнявшая обязанности капеллана, и еще три церковнослужителя, о которых мне мало что удалось узнать. Это были обычные церковнослужители.
Еще с нами ехал МОНАХ – да какой статный! Он был одним из тех монахов, которые много разъезжают по делам за пределами монастыря, заключая сделки и договоры с мирянами, а с кем уж поведешься… Он любил, например, охоту. Он гордился крепостью тела и твердостью воли; из него мог бы получиться отличный аббат! У него имелась целая конюшня лошадей – коричневых, как осенние ягоды. Когда он ехал, то уздечка на его коне звенела так звонко, будто колокол, созывающий братию в часовню. Ему предписывалось следовать уставу Святого Бенедикта – под его началом находилась маленькая обитель бенедиктинцев, – но он находил правила этого ордена устарелыми да и вообще чересчур строгими; он предпочитал следовать канонам нынешнего дня – и жить, и пить в свое удовольствие. Любимым гостем на его столе был жирный лебедь. Он ни в грош не ставил набожный попрек, что, мол, охота и святость – две вещи несовместные, и насмехался над старинной поговоркой о том, что монах без устава – что рыба без воды. Да и кому нужна вода, коль вдоволь эля и вина? Зачем ему ломать глаза в монастырской читальне, забивать себе голову разными словами да книжными премудростями? Зачем ему трудиться в поте лица, как завещал Блаженный Августин? Какая миру от этого польза? Пускай Августин сам и работает! Нет уж, наш монах был веселым наездником. Он держал борзых – быстролетных, как птицы. Он любил травить зайцев в монастырских угодьях. Да и выглядел он как охотник. Рукава его одежды были подбиты и оторочены мягким беличьим мехом – самым дорогим из подобных мехов. Капюшон у подбородка скрепляла большая золотая пряжка в форме сложного узла. Такая застежка тоже не из дешевых. Его лысина блестела, будто стеклянная; лицо рдело, словно смазанное маслом. То был прекрасный, пухлый образчик монаха, в отличном состоянии! Глаза его, очень яркие и юркие, посверкивали, как искорки, внезапно вылетевшие из печки под котлом. Он сам был словно огонь, словно жизнь, этот сангвиник. По моему суждению, он и был самым лучшим прелатом – не то что какой-нибудь заморенный клирик, похожий на призрак! Ему, похоже, нравилось мое общество, или, вернее, в моем обществе он нравился сам себе. Он не приставал ко мне с расспросами о моей жизни и моих занятиях, и мне это было по душе.
Еще с нами ехал КАРМЕЛИТ. Он любил удовольствия и всякие увеселения, но, поскольку на него возлагалась обязанность собирать пожертвования, то он был еще и очень изворотлив. И хоть не слишком докучлив, но все же навязчив. Из всех четырех нищенствующих орденов его орден был самым падким до сплетен и до лести. Он помог устроить множество браков, и не раз – по причинам, о которых я умолчу, – сам оделял невест приданым. И вместе с тем, он был столпом веры. Его прекрасно знали все богатые землевладельцы в его округе, водил он знакомство и с почтенными дамами своего города. Он был облечен полномочиями исповедника – а значит, как сам он говорил, стоял много выше обычного викария: ведь он мог отпускать людям самые страшные грехи. Он выслушивал исповеди очень терпеливо, а об отпущении грехов говорил самым приятным голосом; покаяние он назначал самое умеренное – в особенности если кающийся грешник мог что-то пожертвовать в пользу его нищего ордена. Благослови меня, отче, ибо я согрешил и кошель мой сделался тяжек. Вот какие слова ласкали его слух больше всего. Ибо, как он говорит, есть ли лучшее доказательство покаяния, чем подаяние милостыни в пользу братии Господней? Много таких людей, кто страдает от своей вины и раскаяния, но они столь жестокосердны, что неспособны оплакивать свои грехи. Что ж – значит, вместо того, чтобы проливать слезы и возносить молитвы, такие люди должны жертвовать монахам серебро. Капюшон славного Кармелита был до отказа набит ножиками да булавками, которые он раздаривал хорошеньким женщинам; не знаю уж, получал ли он от них что-нибудь взамен. Я ведь только рассказчик. Я не могу сразу оказаться везде и повсюду. Могу лишь засвидетельствовать, что Кармелит обладал очень приятным голосом, хорошо пел и играл на цитре или лютне. Он лучше всех исполнял баллады. Помню, как он пел «Наш кот Грималкин». Превосходно пел. А когда играл на арфе и сам же пел, то глаза его поблескивали как звезды на зимнем небосводе в морозную ночь. Кожа у него была лилейно-белая, однако неженкой или трусом он не был: напротив, он был силен, как победитель в масленичных боях. Ему были знакомы все харчевни в каждом городе, все до одного содержатели гостиниц и кабатчицы; и, разумеется, с ними он проводил куда больше времени, чем с прокаженными и нищенками. Да и кто станет винить его за это? «Я ведь исповедник, – признавался мне он, – и такой сан не позволяет мне якшаться с разным сбродом. Это было бы просто непристойно, недостойно, да и невыгодно. Мне как-то легче находить общий язык с богачами да с состоятельными купцами. Они и есть моя паства, их я и пасу, сэр». Итак, повсюду, где только можно было извлечь выгоду, он усердствовал, как мог, в скромности, любезности и добродетельности. Никто лучше него не умел собирать деньги. Даже бедная вдова, у которой и башмаков-то не было, а одно только доброе имя, – и та что-нибудь ему давала. Когда он стучался в небогатый дом и приветствовал хозяина своим In principio,[8]то без фартинга не уходил. В начале было Злато. В итоге его общий доход превышал доход ожидаемый. Что тут еще добавить? Он резвился, как щенок, в те дни, когда полюбовно разрешаются разные тяжбы, и всегда готов был примирить спорщиков. И в таких случаях он выглядел совсем не как монастырский затворник, одетый в потрепанную рясу, будто нищий школяр, – но скорее как магистр или даже сам Папа. Плащ на нем был из дорогой ткани, и Кармелит смотрелся в нем как колокол, только что вышедший из литейной мастерской. Он слегка шепелявил, но от этого его речь казалась только слаще. Как он сказал мне в первый вечер – «Храни ваш Гошподь». Да, я совсем забыл сказать: звали этого достойного брата Губертом.