Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я спустилась вниз. Дом в ответ застонал, поскрипел и снова погрузился в сон. Я посмотрела вокруг, на свою жизнь, на весь ее беспорядок. Сваленные в кучу куртки, ботинки, валяющиеся на лестнице. Подбираем и переставляем, вот чем мы занимаемся всю свою жизнь: берем что-нибудь и ставим на другое место, потом снова переносим куда-нибудь еще. Все свободные поверхности были заняты вещами. Похоже, хлам научился спариваться и теперь размножался пугающими темпами. Непарные носки разбились по группировкам и теперь тусовались с пустыми чашками из-под кофе, небрежно сброшенной одеждой и бесконечными бумажками. Иногда бардак грозился завалить меня с головой. А что, если я просто выйду из дома и никогда не вернусь? Поеду в аэропорт, сяду на первый же самолет, куда угодно, и начну жизнь заново? Время от времени я обращалась к этой идее, обдумывала ее, пробовала на вкус, прежде чем в очередной раз от нее отказаться, ведь серьезно я об этом никогда и не помышляла. От мысли о том, что придется бросить Лео и Китти, мне становилось плохо, физически дурно — тупая тошнотворная боль переполняла все мое нутро.
В детстве, когда меня мучили кошмары или вовсе не спалось, папа приносил мне горячего молока. Пока я пила, он сидел рядом, трепал меня по голове и разглаживал мои брови большим пальцем. Потом пел свою самую новую песню, которую еще не дописал и которую никто, кроме меня, еще не слышал. Иногда в ней был всего куплет или два, и он пел их снова и снова, все тише и тише, пока я не засыпала. Я любила эти папины-и-Хлоины вечера, когда из моего мира исчезали любые опасности. И сейчас я пью молоко только тогда, когда просыпаюсь глубокой ночью. Я взяла кружку и прижала ее к себе, свернувшись калачиком на диване. Я пыталась понять, отчего мне так тревожно. Наверное, я задремала, потому что очнулась только от шестикратного хрюканья свинки, которая вместо кукушки вылезала из наших китчевых часов (подарок моего брата Сэмми). Я взяла телефон и набрала номер.
— Пап? — заговорила я.
— Простите, кто говорит?
— А что, тебя еще какая-нибудь дама папочкой зовет? — поинтересовалась я.
— Не будем об этом, — рассмеялся папа.
— Это Хлоя, — подсказала я, подыгрывая.
— Точно-точно, была у меня такая дочка Хлоя, но я о ней уже очень давно ничего не слышал.
— Да мы три дня назад разговаривали! — возмутилась я.
— Ты прекрасно знаешь, что для еврейского отца три дня это словно три месяца, — заметил он.
— Ты там не спишь?
— Уже нет.
Но я-то знала, что он и так уже проснулся. Каждый день в шесть утра он уже сидит за фортепиано.
— Подожди минутку, деточка, — попросил папа, — я должен выпустить на бумагу птичек, пока они не улетели.
У моего папы в голове крутятся песни так же, как у нормальных людей мысли. В детстве я придумала, будто в его голове живут птички, которые вылетают и поют, стоит ему открыть рот. Он должен их ловить, и я точно знала, что потом он приклеивает их на бумагу, ведь маленькие нотные значки в его тетрадях выглядели точь-в-точь как крошечные черные дрозды, сидящие на проводах. Когда птички готовы вылететь на свободу, папа страшно волнуется, и до того, как он их всех распределит по местам, говорить ему не хочется. Так что несколько минут я терпеливо ждала.
— Все, закончил. А ты чего так рано вскочила? — поинтересовался папа.
— Думала. Пап, как ты считаешь, можно всю жизнь счастливо прожить с одним-единственным человеком?
Дожидаясь его ответа, я слушала тиканье часов в утренней тишине.
— Мне кажется, отношения меняются, как и все на свете. Бывали времена, когда я думал, что ни минуты больше не вынесу рядом с твоей мамой, а неделю спустя понимал, что жить без нее не могу. Иногда ты счастлив, иногда нет. Страсть мимолетна, а любовь нужно долго взращивать. Марк Твен как-то сказал: «Ни один мужчина, ни одна женщина не поймет, что такое настоящая любовь, пока не проживет в браке четверть столетия». Может, просто прошло еще слишком мало времени?
У меня куча причин, чтобы любить своего отца, но помимо всего прочего мне нравится, как мастерски он формулирует суть проблемы при помощи цитат. У него на любой случай находится подходящая цитата.
— А ты что, несчастлива? — спросил он.
— Дело не только в этом, — начала я. — Просто все вокруг стало таким монотонным, таким одинаковым. Как подумаешь, что все интересное в жизни уже случилось и теперь до скончания веков будет все одно и то же и даже вспомнить будет не о чем…
Я говорила и слышала нотки обиженного ребенка в своем голосе, но даже это не смогло снизить накал моих чувств.
— Просто возраст у тебя сейчас такой, Хло. Вышла замуж, завела детей… и что дальше? Со мной в сорок лет такое же было.
— И что ты сделал?
Папа долго не отвечал. Я посмотрела в окно — светало. Шел дождь, и я слышала, как все чаще мимо дома проносятся машины, шелестя мокрыми шинами по асфальту. Мир протирал глазки и постепенно приходил в себя. Новый день. Но насколько новый? Не станет ли он просто повторением старого, вчерашнего дня?
Я ждала. На другом конце провода папа прокашлялся.
— Знаешь, Хло, я тебе свой способ не рекомендую, но вообще-то я тогда завел роман.
Я промолчала. Полузабытое, непрошеное воспоминание всплыло в голове. Звонок телефона, поток ругани, грохот разбитого аппарата, серое лицо папы, красные, полные слез глаза мамы, полукрик-полушепот из-за закрытых дверей. Потом папа неожиданно уехал на несколько дней, «посмотреть шоу на его музыку в «Лидсе». Мне тогда было около двенадцати. Я ничего не понимала, но знала, что развод если и не неминуем, то точно возможен. С эгоизмом, присущим только детям, я думала об одном: «Разрешат ли мне остаться с папой?»
— Господи… А мама знала? — наконец вымолвила я.
— Узнала позже, — ответил папа. — Давай я все тебе объясню, когда мы встретимся.
В семье мама была младшей из четырех детей, самой желанной и избалованной, единственной дочкой, надежду на появление которой почти потеряли после рождения трех мальчиков подряд. Родные были так рады, что в семье наконец будет девочка, что называли ее не иначе как Девчушка. По-другому ее никто и никогда не называл, да она бы этого и не допустила. На самом деле ее звали Гертруда, Гертруда Нимэн.
— Звучит так, словно я толстая матрона с распухшими коленками, — жаловалась мама.
Ребенком она поражала своей красотой и, по словам родни, появилась на свет с длинными темными кудрями и ножками прирожденной танцовщицы. Танцевать она научилась примерно тогда же, когда и ходить, а в возрасте восьми лет выиграла стипендию Королевской балетной школы. Ее родители, потомственные талмудические евреи (папа был раввином, а мама учительницей), мешать ее занятиям не собирались, но только при условии, что она станет исполнительницей классических танцев, которые приравнивались к «искусству». Гораздо труднее им пришлось, когда выяснилось, что мама бросила балетную школу и отдалась свободе «развратных мюзиклов» Уэст-Энда. Ну а когда они узнали, что она влюбилась и вышла замуж за моего отца, ужас их не знал границ. Он был старше на десять лет и сочинял те самые мюзиклы, которые отвратили ее от истинного предназначения. А то, что его родители занимались «шмоточным» бизнесом (держали магазин одежды), позволило им поставить на папу позорное клеймо.