Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти колоритные личности, как всегда, курят папиросы, сочноматерятся и смеются своими беззубыми ртами. Я люблю наблюдать украдкой этустранную жизнь, что так подкупает своей незатейливостью.
Всё как всегда.
Но что-то нарушает привычную картину, что-то не так. Можетбыть, это следствие вчерашних треволнений? Я встряхиваю голову, потянувшись,оправляю пальто, зажмуриваю глаза, снова открываю.
Странный человек, стоящий чуть поодаль, рослый, с длиннымичерными волосами, затянутыми в толстый пучок на затылке, в длинном ярко-рыжемфартуке и больших резиновых перчатках, поворачивается от мусорного бака,снимает с него ведро и, отвечая на реплику с «бивака», располагающе смеется.«Отдыхающие» отвечают ему тем же.
Я прижимаясь спиною к стене, сползаю вниз. На устах у менято, что называется дурацкой улыбкой, абсолютно дурацкой. Нежно-голубое небовесело подмигивает мне из петербургского колодца. Я плачу? Схожу с ума?
Он замечает меня, ставит ведро, отряхивает фартук, снимаетперчатки, секунду стоит в нерешительности, бросает какую-то фразу своимсобеседникам и направляется ко мне.
Заратустра.
- Привет! — говорит Зар, усаживаясь передо мной накорточки.
Я смотрю в его большие карие глаза, они полны плохоскрываемой радости. А я смотрю ему в глаза и молчу.
— Не молчи, — просит он.
Я улыбаюсь мокрыми глазами.
— Не молчи, пожалуйста, не молчи. Я скучал…
— И я…
— Молчи, — говорит Заратустра, спасая меня отдосужей необходимости искать невесть куда запропастившиеся слова.
— Ну, и как это называется? — тоном шутливогоназидания спрашиваю я после небольшой паузы.
— Работаю, — якобы недоумевая, отвечает Зар.
— Дворником?
— Дворником.
— И как?
— Хорошо.
— А письма?
— Не хотел, чтобы ты забывал, — потупившись,отвечает он.
— А Лондон?
— В Лондоне я не был, — честно признаетсяЗаратустра и смотрит на меня исподлобья наигранно-виноватым взором.
— Я тоже.
— Ну вот!
— Что «ну вот»? — я рассмеялся. — И все времятут?
— Тут.
— А почему я не видел?
— Ты две недели был на больничном.
— А еще две?
— Ты был слишком грустен…
— Логично.
— Пойдем к заливу, а то мы пропустим восход.
— Пойдем!
Зар помог мне подняться, снял фартук, отнес его в подсобку инадел куртку. Мы вышли на Большой проспект, правда, на этот раз очень большой,и направились к заливу.
Светало, мы шли медленно, молча. Я ощущал его рядом, яслушал его шаги, его дыхание. Он улыбался и смотрел себе под ноги. Он молчал. Очем он молчал? Обо мне, о себе?
О чем молчит до бесцветности голубое небо, раскинувшисьободом вдоль всего этого проспекта, словно бы уходящего в горизонт? О себе, онас, обо мне? Как можно сказать, о чем молчишь?
Я думал:
«Мне кажется, что Зар изменился, только кажется. Если кто изнас двоих и переменился — так это я, но от этого изменился и Зар. Какой же онна самом деле? Может быть, его нет?
Иногда он шаркает ногами, он делает это специально, сигривой неловкостью, он пританцовывает, но так, чтобы никого не смущать. Сейчасон и сам смущен, он смущен мною. Как я могу знать об этом?
Его образ во мне абсолютно разрушен. Чем? Он мне лгал о своихпутешествиях, но ведь он не хотел обмануть. Что такое ложь? Ложь — это когда яхочу обмануть или когда я обманываю?
Секундочку, когда же я не обманывал, если ни одно мое слово,ни одна моя мысль никогда не достигла другого, не будучи измененной (преломленной,интерпретированной, расшифрованной) им в нем самом?
Не значит ли это, что я никогда не говорил того, чтоговорил? Формально мне лжет даже это небо, ибо оно не имеет ни цвета, нипространственности — все это создано мною, моим мозгом, моими анализаторами.
Что же со мной происходило прошлым вечером? Собаки — ладно,но змея, змея-то явно мне привиделась? Я болен? Кто вчера смотрел на меня, стояу кирпичной стены, Зар или его призрак?
Его образ во мне абсолютно разрушен. Заратустра кажется мнечужим, отдалившимся, неизвестным. Впрочем, нет. Сейчас он ближе ко мне, чемкогда бы то ни было. Я ощущаю его живым, он Другой.
Странно, но я действительно не думаю о том, как мне себя сним вести. Но все-таки я сдерживаюсь, да, я сдерживаюсь. Мне хочется его беречь.Но разве могу я беречь Другого, не будучи самим Собой?
Его образ абсолютно разрушен… Аллилуйя, а ведь это то, чтодоктор прописал!»
В этот момент я остановился, повернулся и пристальнопосмотрел на Заратустру.
Высокий лоб, миндалевидные глаза под густыми чернымиресницами, явственно проступающие скулы, почти квадратный подбородок, словнорезные воскообразные губы нежно-розового цвета, убранные назад волосы, широкиеплечи, одетые в темную куртку…
— Андрей, это я, — сказал он тихо, глядя мне прямов глаза мгновенно намокшими глазами. Но мне казалось, что он не шептал, акричал мне.
— Не кричи, я знаю, — тихо и уверенно произнес я вответ.
Я открыл руки, и он обнял меня. Меня обнял этот большойчеловек, обнял, как маленький ребенок, истосковавшийся, напуганный, любящий. Онплакал, уткнувшись в мое плечо, Заратустра плакал.
Я чувствовал тепло его рук, я смотрел на залив. Небо,раззолоченное просыпающимся солнцем, впускало в себя гордое светило, чтобыпоблекнуть в его великолепии.
Нет, небо не отказалось от себя для солнца, оно предоставилоСебя — Ему, Оно ожило в этом предоставлении.
На работу мы (то есть — я), конечно, припозднились. Моипациенты уже озабоченно гудели в предбаннике кабинета групповой терапии. Ирадостные — «Будет! Будет!» — приветствовали наше появление.
— Будет, будет! — шутливо повторил я, открылкабинет, и все быстро расселись по своим местам.
Впрочем, мест на всех, как это часто бывает, не хватило, ноте, кому не досталось кресел, расположились кто на коленях у «товарищей понесчастью», кто на столе для заполнения бланков психологического тестирования.
Зар устроился в углу на разваливающемся диванчике, так, чтомне были едва видны миндали его глаз, что наполнились каким-то трепетнымсмущением.
— Ну, что, дорогие мои, я обещал рассказать одепрессии?