Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все остальное время Герман ждал прихода потерявшегося в дороге багажа, рано утром уходил из дома по несуществующим делам, бродил по городу, просто чтобы не мешать этим хорошим людям, которых судьба странным образом определила ему в родню, жить своей жизнью. Сестра с семейством потеснилась довольно легко, так как на родовую коммуналку позарились новые русские и всех жильцов должны были вот-вот расселить по бирюлевским просторам в отдельные хоромины. Светка бегала хлопотать о восстановлении прописки для брата, благо у них сохранился не только его старый паспорт, но и свидетельство о рождении, записные книжки, фотографии и даже черновики песен. Все в большой обувной коробке. Герман бодрился, обещал съехать со дня на день, но, кроме вокзала, куда съедешь? К счастью, одна из комнат уже освободилась, и Герман тихонько в нее въехал. Спал на раскладушке среди оборванных обоев в бывшей комнате Модеста Поликарповича, в которой уже успел почти четверть века пожить врач «скорой помощи» с двумя детьми и тещей. Но в тех местах, где обои были оборваны, обнажались прежние, дяди Карпа, и это было жутко и радостно одновременно. Словно его прежняя жизнь вся была заклеена чужими обоями поверх его собственной, еще живой жизни.
Он полистал записную книжку. Звякнуть, что ли, кому? К прежним друзьям в таком плачевном виде не сунешься, да и где они, прежние друзья? Иные так высоко подскочили, что вряд ли и признают. Вот Богдан, например, был простым халдеем в «Севке» (гостинице «Севастополь»), а теперь глава солнцевских, пуп и благотворитель. Да и куда Герману к бандитам? Хватит уже, намахались. Многие закадычные друганы погибли, сорвались на больших деньгах, многие, как и он, свалили из страны. Тем, кто преуспел в шоу-бизнесе, на глаза вообще было стыдно показаться. Начинали-то вместе. Да. Не было тех прежних друзей, да и страны прежней не было. Не на Родину вернулся Герман, а куда-то в другое место. Словно кто-то подменил не сам город, а его душу, характер. Все теперь куда-то спешили, что-то на ходу жрали и друг у друга клянчили. И хотя то там, то здесь за глянцевыми витринами жировала жизнь, но какая-то ненастоящая, надутая, словно радужный мыльный пузырь, словно миражный «пир во время чумы». Когда пьешь и не можешь напиться, ешь и не насыщаешься. Богатые пассажиры «мерседесов» с мигалками и бедные пешеходы были одинаково взвинчены, озлоблены.
Герман не мог привыкнуть к этой стране, приноровиться к ней, он был растерян и опустошен. Прошло уже полгода со дня его возвращения, а он все никак не мог стряхнуть с себя это наваждение, чувство, будто он случайно вышел не на той остановке и теперь растерянно озирался в поисках знакомых ориентиров. Шел 1995 год. Но по какому летосчислению?
Москва была не только столицей страны. Для живущих в России людей она была столицей истории. Уехав из Москвы, Герман попал на периферию, окраину мира, потерялся для своих и выпал из истории.
Анне Герман тоже не звонил. «Все кончено. Песцовый снег. Зима великий черно-белый фильм закрутит». Нет, он врет. Конечно, он позвонил один раз, просто чтобы услышать ее голос, но подошел какой-то мужик, и он трусливо повесил трубку. Потом он пересилил себя и набрал заветный номер еще раз. Попросил Анну, ему злобно ответил тот же мужик, что такая здесь больше не живет. У Германа отлегло от сердца — значит, не ее это мужик. Может, разменялась с родителями? Собрала вещички и переехала обратно в прежнюю Москву, как врач «скорой помощи» из поликарповской комнаты?
И вот Анна сидит перед ним, совсем рядом. За соседним столиком. Сердце его бешено застучало, забухало, затопало ногами и бросилось к самому горлу, словно собралось выпрыгнуть вон и умчаться без оглядки. Но он не вскочил, не бросился, не окликнул. Он просто смотрел на нее, и было мучительно больно и сладко думать, что вот сейчас она встанет, пройдет мимо него и скроется навсегда. Пепельно-русые волосы острижены до плеч. Освобожденные от гнета косы, они теперь разбегаются широкой волной. У нее появился новый жест автоматически заправлять пряди за уши. Анна немного округлилась в бедрах, но по-прежнему была долга телом. Красивая, элегантная женщина, погруженная в свои мысли. Дорого и со вкусом одета. «Кто там, в малиновом берете, с послом испанским говорит?» Кто же ее собеседник? Муж? Нет, вряд ли. Герман только сейчас неожиданно поймал себя на мысли, что никогда не думал, что она может быть замужем…
Она договорила, поднялась, в милой старорежимной шляпке и шали поверх длинного шерстяного кардигана, в остроносых ботиночках с перепонками, вся мягкая, пепельная, и прошла мимо, скользнула по нему незаинтересованным взглядом и шагнула дальше, потом приостановилась позади — он почувствовал это затылком, — задумалась, но не подошла, а легко продолжила свой путь. Ну вот и все. Узнала или показалось, что узнала. В любом случае решила не возвращаться. Хотелось броситься следом, схватить за руку, обнять, вжать в себя, целовать без остановки, пока все порванные ниточки не соединятся, не срастутся. Впрочем, «все чуждо мне по крови, что встречаю здесь»…
Она стояла перед ним, а он все не мог поднять на нее глаз, рассматривая ее шаль и выглядывающие из-под бахромы, как из сетей, глянцевые пуговицы кардигана. Потом осторожно взял ее руку и, поднеся к губам, не поцеловал, а лизнул несколько раз, но не чувственно, влажным языком, а мелко и сухо, как собака. Она покорно вся притянулась к нему вслед за рукой, ласкательно обняла его, прижала к себе. Он уткнулся головой ей в живот, зарылся в ее мягкую шаль и замер. Вечность приняла их под свой оморфор и схоронила на время от всех посторонних звуков в глубокой тишине взаимного проникновения.
— Как ты? — глупо спросил он, оторвавшись наконец от нее.
— Как? — улыбнулась она. — Как одинокая гармонь.
— Одинокая гармонь? Нет, ты моя одинокая гармония, — нежно поправил ее Герман. Неужели к нему вернулся дар игры слов? А он считал его утерянным на автомобильной свалке в Окленде.
— А ты? Как ты оказался дома?
— Мать тяжело заболела, ей нужна была операция на легких. А отец за три года до этого отравился какой-то дрянью в гараже.
— Но ведь здесь осталась сестра?
— А что сестра, усвистала за мужем во Владивосток, вертихвостка, вот мне и пришлось все бросить и мчаться назад. Почти все деньги, что привез, ушли на операцию, — как по накатанному соврал он.
— И как она сейчас? — участливо спросила Анна.
— Умерла, — коротко ответил он и отвернулся. Комок подкатил к горлу. Стало так горько, что он не смог спасти мать, что вся жизнь родителей прошла для него вскользь, по касательной. И теперь он сирота, и у него никого нет, никаких родителей, даже таких вот, как его.
Она не стала его утешать, просто присела рядом, накрыла его руки своими, и он почувствовал впервые за долгое время покой и целостность.
Они посидели еще с полчаса, он угостил ее красным вином. И по тому, как торопливо он открыл бумажник и как лихо достал требуемую сумму, Анна поняла, что это единственная бумажка в его роскошном потертом портмоне. В кафе было душно, и она предложила прогуляться. Он поднялся за ней и с такой тоской взглянул на их недопитые бокалы, что ей стало стыдно. «Бедняга, он даже допить не успел, — сочувственно подумала она, — может, это единственный бокал, который он может себе позволить. Может, ему обедать будет не на что».