Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я СТОЯЛА ПЕРЕД ПОРТРЕТОМ Лукаса Ромера работы Дэвида Бомберга не меньше двадцати минут. Интересно, как выглядел этот человек, когда моя мать встретила его в 1939 году? Мне самой встреча с Ромером предстояла в 1976-м. Безусловно, он очень изменился, но какие-то характерные детали наверняка остались.
Портрет был написан, очевидно, в натуральную величину. Черная деревянная рама, простая и широкая, заставляла небольшую картину выглядеть более солидно, хотя вообще-то ее засунули куда-то в коридор на верхнем этаже Национальной портретной галереи. В данном случае художник был явно важнее модели: таблички на стене рассказывали только о Дэвиде Бомберге. О том, кто был изображен на портрете, говорилось лишь: «Лукас Ромер, друг художника», ниже шла дата — предположительно 1936 год — то есть за три года до того, как Ромер встретил Еву Делекторскую.
Картина была этюдом, о чем можно было судить по гладким густым мазкам. Возможно, этот этюд потом планировалось доработать, сделать его более выразительным, но Ромеру было недосуг позировать. Картина мне показалась очень неплохой — в ней был характер, хотя я, разумеется, и не могла судить, насколько портрет похож на оригинал. Лукас Ромер на холсте смотрел на зрителя в упор выразительным взглядом. У него были блеклые серо-голубые глаза, рот энергичный, но с некоторой ухмылкой, что отражало нежелание Ромера позировать, его нетерпеливое стремление покончить с этим неподвижным сидением. Волосы уже начали редеть, как и рассказывала мне мать; на нем были белая рубашка, синий пиджак, почти в тон его глазам, и трудно поддающийся описанию зеленовато-бежевый галстук. Внутри рамы поместился только узел этого галстука.
Бомберг выделил голову густым черным мазком, в результате чего добился определенного эффекта, заставлявшего глаз концентрироваться на том, что было изображено внутри этой границы. Стиль письма был свободным: синие, зеленовато-голубые, зеленовато-желтые, свежие розовые, коричневые и угольно-черные тона, — и все это сочетание ради того, чтобы показать цвет кожи Ромера и его уже выступившую густую щетину. Мазки кисти широкие, импульсивные, уверенные, жирные. Я моментально почувствовала личность — сильную, возможно, высокомерную — хотя не исключено, что тут сыграло свою роль то, что я уже знала об этом человеке. Большие припухлые глаза, заметный нос; пожалуй, единственный признак слабости — полные, довольно вялые губы, поджатые от временной необходимости терпеть. Забияка? Излишне самонадеянный интеллектуал? Сложная художественная натура? Кстати, вполне возможно, что нужно обладать всеми этими качествами, чтобы стать профессиональным контрразведчиком, ведущим за собой целую шпионскую команду.
Я направилась по коридору портретной галереи в дамский туалет и привела себя в порядок перед зеркалом. Что говорил этот портрет о модели? Я внимательно посмотрела на себя. Волосы распущенные, густые, длинные и недавно вымытые. Губы подкрашены бледно-розовой помадой, а глаза подведены обычной темной тушью. На мне в тот день были совсем новый черный брючный костюм с нарочито белой строчкой по шву и накладными карманами и туфли на платформе. Я и так приличного роста, но сегодня мне хотелось быть по-настоящему высокой. И мне показалось, что я чертовски симпатична. Потертый кожаный портфель, по моему ощущению, вносил в картину приятный диссонанс.
Я пошла по Трафальгарской площади в сторону Пэлл-Мэлла, а потом, срезав угол, свернула на Сент-Джеймс-скуэр, попала в сеть улочек между площадью и Джермин-стрит, где и отыскала «Бриджес». Дверь была самая обычная: блестящая черная — никакой таблички, просто номер — с окном ажурной работы, украшенным немыслимыми завитушками. Я позвонила в медный колокольчик, и меня впустил привратник в темно-синей ливрее с красными петлицами. Он посмотрел на меня очень подозрительно. Я сообщила ему, что у меня назначена встреча с лордом Мэнсфилдом, и он удалился в какое-то помещение, напоминавшее стеклянную телефонную будку, чтобы справиться в журнале.
— Руфь Гилмартин, — сказала я. — В шесть часов.
— Пожалуйста, сюда, мисс.
Я последовала за этим человеком по широкой винтовой лестнице, уже понимая, что скромный вход скрывал просторное здание элегантных георгианских пропорций. На втором этаже мы прошли мимо читального зала — глубокие диваны, потемневшие от времени портреты, несколько стариков, читающих журналы и газеты, потом бар — несколько выпивающих стариков, дальше столовая, где молоденькие девушки в черных юбках и белых накрахмаленных блузках накрывали к обеду. Мне показалось, что присутствие в этом здании женщины, которая не являлась бы прислугой, было очень необычным явлением. Затем мы еще раз завернули за угол и пошли по коридору мимо гардеробной и мужского туалета (запах дезинфицирующего средства, звук воды, через промежутки времени журчащей в писсуарах), из которого появился старик с тростью и, увидев меня, изобразил на лице почти комичное удивление.
— Добрый вечер, — поздоровалась я с ним, чувствуя, что становлюсь одновременно и спокойнее, и злее. Злее — поскольку поняла со всей очевидностью, что здесь происходило; спокойнее — поскольку стало ясно, что Ромер не понимал, что все это не только не сработает, но и окажет противоположное действие. Мы в третий раз свернули за угол и подошли к двери с надписью «Дамская гостиная».
— Лорд Мэнсфилд встретится с вами здесь, леди, — сказал привратник, открывая дверь.
— А вы уверены, что я леди? — вырвалось у меня.
— Прошу прощения, мисс?
— Ах, забудьте.
Я решительно прошла мимо него в эту самую дамскую гостиную. Это была тесная, дешево обставленная комната, где пахло шампунем для ковров и мебельным лаком — было очевидно, что комнатой практически не пользовались. На окнах висели ситцевые занавеси, а на стенных канделябрах — красновато-коричневые шторы с бахромой ярко-оранжевого цвета; целый набор никем не читанных дамских журналов — «Дом и сад», «Женский журнал» и, конечно же, «Леди» — был разложен веером на кофейном столике; паучник умирал от жажды в горшке на каминной полке над пустым камином.
Привратник удалился, и я передвинула самое большое кресло на несколько футов — так, чтобы единственное окно оказалось за его спинкой; мне хотелось, чтобы свет падал на кресло сзади, тогда мое лицо оставалось бы в тени, а лучи летнего заходящего солнца освещали бы Ромера. Я открыла портфель и достала блокнот и ручку.
Прошло пятнадцать минут, двадцать, двадцать пять. Я, конечно, поняла, что опоздание было преднамеренным, но даже обрадовалась этому. Сам факт того, что я ждала кого-то столь долго, был так необычен для меня, что мог служить доказательством: на самом деле, я довольно сильно нервничала перед встречей с этим человеком — человеком, который занимался любовью с моей матерью, который завербовал ее, который «вел» ее, если можно было так выразиться, и которому она однажды призналась в любви промозглым днем 1941 года на Манхэттене. Я, возможно, впервые почувствовала, что Ева Делекторская становилась для меня реальностью. Но чем дольше Лукас Ромер заставлял меня ждать, чем больше он пытался запугать меня в этом бастионе престарелой сиятельной мужественности, тем сильнее меня охватывала злость, а следовательно, я становилась менее опасной.