Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Юра, – сказала я, – помню один фотопортрет вашей работы: того грузинского актера, что играл в сериале по роману «Дата Туташхия». У него еще такое виртуозное для языка имя – Отар Мегвинатухуцеси… Отличный портрет: он стоит, небрежно опершись на невысокую коринфскую колонну – в ослепительно-белой сорочке, во фраке, в бабочке, в цилиндре и… босой! И такие у него синие-синие глаза…
Юрий покивал:
– Да, да… А вы знаете, что он снялся в фильме по Библии?
– О! Кого играл? Христа?
– Да нет, просто они на «Грузия-фильм» сняли ленту по мотивам библейских сюжетов, но все – на грузинский лад.
– Что это значит? – удивилась я.
– Да просто: если в Библии говорится о пастухе, то в кадре мы видим грузинского пастуха, а вокруг по грузинским холмам гуляют грузинские овечки. Если речь идет о дровосеке, то на экране – идет грузинский дровосек, несет на плече вязанку грузинских дров. Если притча о сыроваре – в кадре мы видим грузина в сванетке, перед которым на доске разложены грузинские сыры…
– Юра, минутку… – уточнила я. – Но распинают-то все-таки евреи?
Рост запнулся на мгновение и быстро проговорил:
– Грузинские евреи!
И мы с Шендеровичем одновременно расхохотались. Я поняла, что родилась байка, и с тех пор везде ее рассказываю.
И, между прочим, еще одна трогательная история о Библии на грузинский лад.
Моя подруга родилась в Тбилиси и провела там все детство. Родители наняли для девочки няньку, старую красивую грузинскую женщину из какого-то села. И вот каждый вечер, укладывая свою трехлетнюю подопечную спать, няня рассказывала ей сказку. В комнате стояла полнейшая тишина, только из-за двери ровно и глухо-торжественно звучал голос старой грузинки.
Однажды отец девочки, заинтригованный такой необычной кротостью своей непоседливой дочки, подкрался к дверям – послушать, что ж это за сказки такие.
И услышал:
– И та-агда Иисус Христос ударил посохом, рассек воды Черного моря, чтобы грузины пра-ашли по дну и вышли на берег прекрасной Грузии!
– Где-то Вы говорили, что писатель – это Плюшкин, который подбирает все, что плохо лежит.
– Подбирает, улавливает, подглядывает, унюхивает, крадет у коллег… и делает все своим. Все мое: к чему наклонилась, что подобрала, что увидела, за чем потянулась, – все мое, если это художественно переработано, пропущено через все фильтры литературного дарования, самые мощнейшие фильтры, и воплощено в художественную реальность…
Писатель – уникальный архивариус, страж времени, странный персонаж, – в его котомке фасоны одежды, марки машин, блеск жестяной крыши сарая, смятая салфетка с мимолетным адресом, едва подсохшая слеза на скуле хохочущей девушки, лепнина балтийских облаков… И когда из всего этого барахлишка вдруг оживет и зашевелится кусочек времени, отрезок эпохи… вот уж ликование, вот радость!
– А можно пример?
– Ну-у… скажем, однажды я невольно подслушала разговор мужчины и женщины за соседним столиком в кофейне. Разговор велся на повышенных тонах – обоим было все труднее себя сдерживать. Из реплик постепенно выяснялось, что это – супруги, прожившие двадцать семь лет. И вот теперь муж уходит к другой женщине, даже не моложе, не красивее… просто – к другой. И его жена, из последних сил пытаясь оставаться в рамках «публичного приличия», все пыталась выяснить: чем взяла соперница.
– Ну что, – спрашивала она в пятый раз с горечью, – что тебя в ней привлекло?
– Она сделала из меня человека! – наконец в сердцах выпалил муж.
– Что это значит? – с оторопевшим лицом спросила жена.
– Она многому меня научила!
– Ну чему, чему она тебя научила? – чуть ли не выкрикнула женщина. – Например?!
– Например, она вывела у меня перхоть!
Смешно? Конечно, смешно, если не думать о том, что оба страдают. Но этого недостаточно для читательского сопереживания. Это просто диалог. Кому-то оба покажутся нелепыми, кто-то посочувствует женщине, кто-то – мужчине… И только писатель властен придать этой мгновенной сценке объем, причем какой захочет – трагический или комический. В зависимости от обстоятельств. Например, если читатель узнает, что мужчина-то тяжело болен и диагноз его известен только жене, которая уговорила онколога пока не сообщать больному приговор… Или, наоборот, больна та женщина, разлучница, и он это знает… Или никто не болен, но…
– Я вижу, писатель приступил к работе?
– Ну что вы, какая это работа. Это ежеминутная гимнастика воображения по любому поводу. Мгновенные творческие импульсы на малейшие раздражители реального мира. Неуловимые приказы мозга, в вечной засаде стерегущего «добычу».
– А Вы запоминаете такие сценки или записываете? И как окружающие относятся к такому фиксированию их слов, их жизни – буквально на их глазах?
– Нет, я пытаюсь, мучительно пытаюсь запоминать, хотя надо уже плюнуть на все приличия. Память-то с возрастом не молодеет. Помните, Толстой писал в дневнике: «Старею. Путаю имена сыновей. Не важно! Все – дикие».
Так вот, я еще стараюсь оставаться в рамках светского общения. Игорь Губерман, у которого в кармане всегда блокнотик и карандаш, рассказывал мне, что, услышав или увидев что-то ценное, немедленно отлучается в туалет и там, присев на краешек унитаза, аккуратно все заносит в блокнотик. И ведь это – человек, который и сам чуть ли не ежеминутно извергает афоризмы и каламбуры, которому, казалось бы, можно и побрезговать оброненной кем-то фразой… Но вечный хищный тонус охотника за скальпами…
И ведь, знаете, надо ж еще приличную мину соблюсти.
Картинка по теме:
Недавно я заскочила к своему врачу – выписать рецепт. В приемной передо мной уже сидят две пожилые дамы, и в кабинете, судя по голосам, – еще одна. Причем кабинет от приемной отделяет тонкая стенка, так что врачебная тайна отдыхает. А если еще учесть, что к нашему «русскому» доктору записываются в основном «русские» пациенты… можешь быть уверен, что весь городок скоро будет в курсе всех твоих немочей.
Короче, пристраиваюсь я в очередь, а за стенкой между тем идет беседа врача с пациенткой:
– Доктор, выпишите мне яду!
– Я не выписываю ядов, у меня другая профессия.
– Нет, выпишите мне яду, я не буду больше жить с такой болью в колене!!!
– Так, хорошо, яду. Что еще?
– И лекарства на три месяца…
В эти же мгновения другое мое ухо фиксирует неспешную беседу тех двух дам, которые сидят в очереди передо мною:
– Вы слышали, у Гуревича жена умерла. Бедный, он так страдает… На нем просто нет лица!