Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да ведь так можно и до удара женщину довести!
– Можно. Я и сейчас никогда не упускаю случая поставить на место хама… Это моя охота.
Так вот, единственный раз меня пропустили в ЦДЛ без проверки. Это случилось в день знакомства с моим будущим мужем, Борисом. Узнав, что у этого симпатичного, хотя и бомжеватого на вид художника сегодня день рождения, я пригласила его посидеть в ресторане ЦДЛ. Вот тогда нас пропустили не глядя – дело в том, что у Бориса, с его благородной лысиной и окладистой бородой, уже в то время была внешность классика. А то, что пальтецо худое… так, может, свое пропил… С классиками здесь всякое бывало. Вахтерша ни на мгновение не усомнилась в наличии у него заветного писательского билета. Почтительно кивнула… Ну а я уж бочком протырилась. Мало ли кого классики могли с собой привести из женского полу…
Между прочим, мы до сих пор вспоминаем, что за 12 рублей наелись в тот день в ресторане знаменитого Дубового зала ну просто от пуза! А вокруг сидели – это был особый урожай – сплошные знаменитости. Я наклонилась через стол и сказала Борису:
– Обратите внимание: за столом направо сидят такой-то, такой-то и такая-то. А за столом налево сразу пять звезд, как на хорошем коньяке: такая-то, такая-то и такой-такой-такой…
Художник послушно повертел головой, взглянул на меня своими блестящими карими глазами и сказал с мягким украинским выговором:
– А по-моему, мы с вами здесь самые симпатичные люди.
И за эти его слова я вышла за него замуж. И перебралась в Москву.
– И все эти годы продолжали печататься в «Юности»?
– До определенного срока. Наша идиллия с «Юностью» продолжалась до тех пор, пока я не стала писать приличные вещи. Как только я задумалась над смыслом некоторых исторических событий и жизни вообще… меня, как и положено, перестали печатать. Лучшее из того, что на то время я написала, – роман «На Верхней Масловке» и повесть «Двойная фамилия» – в редакции отвергли. И я, в сущности, понимаю почему. Я перестала быть милой остроумной девочкой из Ташкента, со своей милой уютной «семейной темой». Выяснилось, что меня абсолютно не интересуют комсомольская героика и прочая советская мура. Антикомсомольская героика меня, надо сказать, тоже не интересовала никогда.
Я всегда с ужасом смотрела на диссидентов всех мастей, понимая, что это оборотная сторона медали. Помните, у Довлатова, кажется:
– Он же коммунист!
– Вы ошибаетесь, он антикоммунист!
– Это одно и то же! – (цитирую по памяти).
Я как-то всегда остро чувствовала, что это «одно и то же» – в том смысле, что и для поддержки режима и для сопротивления ему нужен определенный к нему интерес. Такой специальный общественный темперамент, заставляющий человека непрерывно жаждать борьбы – за что-то или против чего-то. А у меня весь темперамент уходил на саму жизнь, потому что ничего интереснее ее на свете нет.
Кстати, уже переехав в Израиль, я много раз наблюдала этих замечательных людей, пострадавших от советской власти, посидевших в тюрьмах, в «отказе», выкинутых из Союза в одночасье, то есть в 24 часа… Все они по прибытии на историческую родину немедленно включались в борьбу – неважно против кого и чего. Те, кто сидел за преподавание иврита и еврейской истории, бросались создавать здесь «русские партии» и бороться за права «русских». Я не иронизирую. Повторяю – это разновидность человеческого темперамента, наличие в характере протестной компоненты.
Писатель Владимир Порудоминский рассказывал, что его соседка по коммуналке, старая, пропитая и прокуренная зэчка с внешностью старухи Изергиль, не раз повторяла: «Каждый советский человек должен отсидеть минимум шесть лет, чтобы стать ближе к народу!»
Ее сожитель, алкоголик Петя – он был чуть умнее ее, – возражал: «Маня, двух достаточно!»
Знаменитый «угонщик самолета» Эдуард Куз-нецов рассказывал мне об одном политическом, который необычайно мужественно держался на допросах и на суде: никого не сдал, ничего не подписал…
На этапе блатные украли у него тапочки. Он боролся пять лет – писал во все инстанции, устраивал голодовки. Наконец тапочки ему вернули… Когда закончился срок, он вышел на свободу и стал терроризировать жену. Стойкий мужественный человек, он был невыносим с близкими: скандалил, высоким голосом к чему-то призывал, обвинял в чем-то. Его характер был безнадежно деформирован: многие годы своей жизни этот человек положил на выколачивание тапочек.
– И все же от высокого общественного хочется вернуться к приземленному, материальному: а на что, извините, существовал в те годы литератор? Картошку-огурцы на что покупал?
– Отличный вопрос! Отвечаю: огромный отряд советских литераторов кормился дружбой народов. На ней зарабатывали и мелкие сошки, и великие поэты – Пастернак, Ахматова, Тарковский… Помните проникновенные стихи о летящих журавлях Расула Гамзатова в переводах Козловского и Наума Гребнева… а параллельно – анекдот про очередь в буфете ЦДЛ, в которой знаменитый поэт просит «адын кофе и два булка»?
Индустрия дружбы народов кормила очень многих. Сейчас уже существует немало воспоминаний на эту тему.
Я выросла и долго жила в Ташкенте. Узбекистан был крупнейшей республикой, основным поставщиком «белого золота» – хлопка. Главный советский хан – Рашидов – сам писал поэмы, поэтому любой мало-мальски уважающий себя функционер тоже стремился стать писателем. Его амбиции должны были воплотить в явь белые негры. Оплачивалось это неплохо. Я много понасоздавала шедевров узбекской прозы. Самым главным в этом деле что было – не отдать ни капли собственной крови, того драгоценного материала, который идет на производство своих вещей. Для этого мысленно перекрывался кран – где-то в мозжечке. И тогда немедленно заря становилась розовой, закат – багряным, розы рифмовались с морозами, любовь с кровью, и так далее… То есть безграмотный и ужасающий подстрочник превращался в такой клеенчатый коврик, расписанный кишлачными лебедями. О, это была целая эпоха…
НА ПАНЕЛИ
записки литературного негра
В молодости, по причине крайней бедности и некоторых изнуряющих обстоятельств, мне пришлось пойти на панель.
Собственно, это была литературная панель, но особой разницы я тут не вижу. В кругу литераторов такой заработок называется «литрабством», и ни один знакомый мне литератор не избежал этой страшной участи.
Необходимо отметить немаловажное обстоятельство: дело происходило в советском Узбекистане, в период наивысшего расцвета «национальной по форме».
Узбекскую литературу работали три-четыре человека. Эти семижильные рабочие лошади обслуживали легион литературных аксакалов. Изрядную часть узбекской прозы писала, извините, я.
На одном из литературных семинаров ко мне зыбкой походкой подвалил подвыпивший классик и в порыве откровенности пожаловался, что переводчики не доносят его стихов до читателей. Плохо переводят, сволочи. Поэтому он сам написал стих. По-русски.