Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это счастливое мгновение, если оно запечатлено в поэтической речи, надолго остается в сокровищнице культуры. Сама культура в целом одухотворяется подобными мгновениями. «Все необъятное в единый вздох теснится», — сказал о такой же просветленной мимолетности другой поэт. По словам Бальмонта, в такой миг в душе человека царит вечность. Федор Глинка, поэт XIX века, писал, что в это прозрачное мгновение «равны и миг и век». Владимир Пяст, с которым Георгий Иванов познакомился еще пятнадцатилетним кадетом, обрядил подобный реально пережитый миг в символистские одежды: «О, молитвенность цельного мига». Действительно цельного — не расколотого, как в сказке Андерсена, на тысячи осколков. И о том же читаем у Алексея Жемчужникова, который писал не только сатиру под псевдонимом Козьма Прутков, но и лирику с проблесками космического сознания: «Я брат на земле всем живущим /И в жизнь отошедшим иную / И, полон мгновеньем бегущим, / Присутствие вечности чую». Вяземский называл эти счастливые минуты «роздыхом бытия», те самые минуты, о которых любимый Георгием Ивановым Тютчев свидетельствовал:
Георгий Иванов вернется к этой теме позднее, в Париже. Стихотворение «Закроешь глаза на мгновенье…» в его книге «Розы» сильнее берлинского, но по существу о том же самом:
Другое стихотворение в «Розах» — «В глубине, на самом на дне сознанья…» — продолжает тему, если только ее можно продолжить. Ведь это в мировой и русской поэзии как бы отдельный жанр визионерских стихов, их невозможно фабриковать, а если и пытаются сфальсифицировать, то потуги легко распознаются.
Это стихотворение Георгия Иванова вызвало упреки в подражании Ходасевичу. Как часто литературная критика удивляет верхоглядством. На первый взгляд действительно можно предположить, что перед нами прямое подражание восьмистишию в сборнике Ходасевича «Путем зерна».
Будничный трамвай (не гумилёвский, заблудившийся в «бездне времен»), контраст житейского и горнего, рифма «трамваю — закрываю» — вот и все, что связывает два стихотворения. Но как знакома такая непредвиденная перекличка рифм и образов. Сколько раз встречаешься с такими параллелями. Ты написал стихотворение, прошли годы, и оно, кажется, совсем забылось, но вдруг через десять, двадцать лет что-то подобное встречаешь у другого поэта. Ты готов поклясться, что даже имени этого поэта прежде не слыхал. Откуда же столь близкое сходство? Есть, конечно, случаи подражания, они часты и чаще всего неудачны. Но есть в поэзии и что-то совсем иное, гораздо более интересное, редкое. Это – непреднамеренная аналогия, когда два поэта, даже не зная о существовании друг друга, исходят из того же источника.
Стихотворение Георгия Иванова сильнее, ярче прекрасного стихотворения Ходасевича. Различие между ними не в теме, даже не столько в образах, сколько в степени. Главное у Ходасевича – «ропот огня», главное у Георгия Иванова – «нестерпимое сиянье», более интенсивное горение того же самого тютчевского «проблеска».
Читал Георгий Иванов в кафе «Леон» и другое стихотворение, написанное в Берлине, – наиболее «программное» из всех когда-либо им написанных. В нем сформулированы заветы акмеизма, цеховая дисциплина. Проступает на дальнем плане образ его учителя Гумилёва, хотя Гумилёв не называл его своим учеником, да и сам Георгий Иванов считал, что в поэзии ничьим в отдельности учеником он не был.
(«Мы из каменных глыб создаем города…», 1922)
Через месяц, 28 апреля, устроили в том же «Леоне» вечер Цеха поэтов, превратившийся в диспут. Читал доклад Георгий Адамович, только что приехавший в Берлин – последним из «цеховиков». Говорил Адамович о современной русской поэзии – не эмигрантской, о которой он знал мало, а о стихах в советской России, главным образом в Петрограде. Пришел послушать большой знаток русской поэзии Юлий Айхенвальд. Пришли временно жившие за границей Илья Эренбург и Виктор Шкловский.
Не особенно подыскивая выражения, они высказались о докладе. «Если кто-нибудь в России и создает новые формы, – сказал Шкловский, – так это москвичи, и напрасно цехисты думают, что они представляют новое слово». Эренбург, который находился тогда в зените славы, сказал, что Цех – искусственная группа, что участники ее обольщаются мнимой новизной. «Так, как пишете вы, – обратился он к четырем поэтам, – во Франции не пишет ни один школьник». – «Вы совершенно правы, – ответил шуткой Г. Иванов. – Все школьники, вкусившие "левых течений"… пишут теперь "как Эренбург"». Эту реплику Г. Иванов включил в свой «Почтовый ящик» — самую первую статью из числа его эмигрантских критических выступлений. «Главной вещью "Цеха поэтов", — писал один берлинский критик, – несомненно является "Почтовый ящик"; эти литературные заметки остроумны, талантливы и все же автор своим тоном читателя раздражает».
Год отъезда из России оказался переломным. И не только в личной судьбе — таким же он оказался и в его творчестве. Он чувствовал, что вместе с «Садами» завершился целый период внутреннего развития. «Сады» он любил и, как было сказано, охотно перепечатывал отдельные стихи из них в разных изданиях. Эта книга принесла ему уверенность в себе и значительно большую, чем прежде, известность. Он чувствовал, что повторять музыку «Садов» более невозможно. Пытался на ощупь найти какое-то новое движение стиха. Необходимой оказалась не только новая музыка, но и новое чувство. Попытки в этом направлении видны в формально безупречном стихотворении 1922 года: