Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В том, что Казанова на протяжении этого романа был более чем щедр — а таким он бывал всегда, — нет ничего удивительного, однако на сей раз он превзошел даже самого себя, засыпав Анриетту всевозможными подарками, новыми туалетами и цветами, невзирая на ее протесты, а порой и раздражение.
— Я ничего не могу с собой поделать, — как бы извиняясь, говорил он, и это была чистая правда.
Такова уж Немезида[73]убежденного материалиста, что он может выражать свои чувства лишь материально. «Однажды Данте готов был взять кисть и написать ангела…» А Казанова? Нет. Однако и он, принимая во внимание его темперамент и оковы возраста, познал в поцелуе бессмертие и, знай он, что может потерять весь мир, охотно расстался бы с ним ради Анриетты.
И кто же, как не Чино, добродушный Чино, который по суровому велению судьбы был чуть ли не сводником и потому оберегал свою честь даже в малом, — кто же, как не Чино, невольно положил конец самым сладостным дням в жизни Казановы или, вернее, извлек его из мира грез и идеальной любви и снова бросил в реку реальности. Чино, которому было поручено приготовить еще один пристойный и уединенный приют, где парочка могла бы играть до осени в Дафниса и Хлою[74], вдруг заартачился. Темперамент итальянца вскипел, голос зазвучал пронзительно и капризно, когда он принялся подсчитывать на пальцах, сколько невинных — да таких ли уж невинных? — с издевкой добавил он, — свиданий он, Чино, гражданин Флоренции, устроил им просто по дружбе (он забыл про дукаты), рискуя тем самым своей репутацией у соседей.
— Фьезоле, Галуццо, Ла-Ромола… — перечислял он своему патрону все дальние пригороды, не пропустив ни одного из названий, навеки окруженных теперь для Казановы ореолом. А затем, спустив Казанову с облаков в реальности земной любви, наивно добавил: — Почему бы синьору не найти синьоре красивый дом или апартамент… где они могли бы жить вместе, как христиане?!
Под выражением «come Cristiani»[75]эти вечные идолопоклонники-этруски подразумевали не людей, воспитанных в страхе божьем и слепо блюдущих таинства и десять раздражающих заповедей, а всего-навсего Платоновых бескрылых двуногих — Мужчину и Женщину.
Казанова уставился на Чино, как бывает, когда мы слышим мудрые слова из уст тех, кого неразумно считали менее знающими, чем мы сами. «А почему бы и нет?» — спросил себя Казанова, и вопрос, выскочивший у Чино в минуту раздражения, потому что он ничего больше не мог придумать, зазвучал в ушах Казановы с назойливостью кукования кукушки по весне. Его сопровождала мысль, словно вторая нота в пении дикой птицы: «Она никогда не ляжет с тобой в постель, если ты не вытащишь ее из этого дома». И это было, безусловно, так, ибо сами стены, где была дверь и по первому зову могла явиться служанка, становились для Анриетты своего рода святилищем, чему она, возможно, не так уж и радовалась. Но пока она живет в своей комнате, она будет считать, что должна — хоть и без особого удовольствия — спать одна. Казанова вдруг понял это, словно на него снизошло озарение. Какой же он был болван! Занимался пустяками — поцелуи, цветы, клятвы в верности, шепотом произнесенные на закате, молчаливые прогулки рука об руку под цветущими деревьями — вместо того, чтобы слиться с ней телом! Вот так, размышлял он, пожалуй, не столь мудро, как ему казалось, мужчины теряют женщину, которой отдали сердце.
С достойным подражания восторгом Казанова приступил к выполнению проекта Чино, а тот, нюхом чувствуя, какой он на этом получит куш, благословлял своего доброго гения за эту мысль и всячески подталкивал своего патрона к большим усилиям и экстравагантным тратам. Три дня ушло у Казановы на создание будущего райского гнездышка, чему деятельно помогали Чино и целая ватага флорентийских рабочих с бычьими шеями, подстегиваемых к непривычным для них усилиям бессчетным множеством бутылей кьянти и гирляндами сосисок, пахнущих чесноком. Честные души искренне раскаивались в том, что закончили (увы, слишком быстро!) работу для этого ненормального, которого так легко было обирать. Они попрощались с ним за руку и не очень, пожалуй, к месту пожелали, уходя, «приятного аппетита». Вслед за ними ушел и Чино, а Казанова, радостно опустившись в пышное кресло, с удовлетворением принялся обозревать плоды своих трудов и одновременно строить воздушные замки, еще более пышные, чем кресло.
Интересно — а может быть, поучительно и, быть может, страшновато — то, как быстро женщина, получив пусть даже в не освященное законом владение мужчину, столь досконально узнает его, что может сразу распознать, если он что-то утаивает. Тайн прошлого она может не знать, или не догадываться о них, или не хотеть их разгадать — ее практицизм отметает мертвый груз его жизни до нее, — но новую тайну она инстинктивно почует так же наверняка, как натасканный спаниель чует дичь. Три дня Анриетта не знала покоя, ее яркую мечту омрачали страхи — «что-то» случилось: она уже надоела ему, он что-то про нее узнал, появилась другая женщина, он никогда по-настоящему ее не любил, она недостаточно для него хороша и так далее — она без конца перебирала четки пугающих возможностей.
Поэтому Анриетта почувствовала облегчение, хоть и приготовилась к малоприятным и, быть может, даже тяжким испытаниям, — а она уже решила бороться за Казанову до последнего патрона в последнем батальоне, — когда он появился у нее и с необычной для него торжественностью и сдержанностью попросил поехать с ним. Куда? Он покажет куда. Зачем? Это скоро выяснится. Он недоволен ею? Он улыбнулся и с таинственным видом покачал головой, но не стал, как она надеялась и даже рассчитывала, пылко это отрицать.
«Вот и конец — и так скоро!» — горестно раздумывала она, жалея бедняжку Анриетту и всех несчастных женщин, которые раз и навсегда отдали свое сердце мужчине со стройными ногами и огнем в глазах. А она-то надеялась… Каких только надежд не питала! И после всего этого умереть девственницей! Однако в экипаже, который раскачивался, поскрипывая под цокот копыт, и то соединял их, то разъединял, как бы воспроизводя этой тривиальной символикой капризы Венеры, царили лишь ее опасения и страхи и его гнетущее молчание — вот только в глазах его появился новый блеск, предупреждавший, что все это неспроста. Они пересекли мост, за которым начиналась дорога к Римским воротам, и Анриетта решила, что худшие сомнения ее подтвердились, когда экипаж резко свернул со ставшей уже знакомой дороги, проехал по нескольким узким переулкам, обогнул несколько углов под хриплые «э-гой» кучера и внезапно резко остановился — как останавливаются, когда хотят что-то показать, — перед вполне современным и по тем понятиям модным зданием.
Анриетта посмотрела на Казанову, Казанова посмотрел на Анриетту. И просто сказал:
— Может быть, выйдем?
В глазах его, когда он произнес это, вспыхнул огонь, отчего Анриетте в ее волнении он показался похожим на сатира. Однако — но следует ли в том признаваться? — открытие, что в мужчине сидит зверь, скорее успокоило, чем испугало ее. «Обольститель превращается в насильника», — несколько драматизируя ситуацию, подумала она, и сердце ее усиленно забилось, как у новобранца, который, впервые услышав торжественный грохот орудий, знает, что пришел его черед.