Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Более того, исследование, вдохновленное кууку йимитирр, подготовило самый поразительный на сегодня пример того, до какой степени язык может влиять на сознание. Было показано, как речевые привычки, запечатленные в раннем детстве, влияют на привычное мышление, выходящее далеко за пределы словесной сферы, так как оно влияет на способность ориентироваться и даже формирует образы в памяти. Кууку йимитирр сделал это как раз вовремя, прежде чем окончательно уйти на запад. «Чистый» язык, который Джон Хэвиленд начал записывать от старейших носителей в 1970-е, теперь ушел путем всех языков вместе с последними представителями того поколения. Хотя звуки кууку йимитирр еще слышны в Хоупвэйле, язык под влиянием английского подвергся глубокому упрощению. Сегодня старшие носители еще используют направления на стороны света довольно часто, по крайней мере, когда говорят на кууку йимитирр, а не по-английски, но большинство людей моложе пятидесяти лет уже не владеют в полной мере этой системой.
Сколько еще черт основных европейских языков мы и сегодня принимаем за естественные и универсальные просто потому, что никто еще не изучил как следует языки, в которых дела обстоят иначе? Мы можем никогда этого не узнать. С другой стороны, если необходимость и дальше корректировать нашу картину мира под влиянием чужих пугает, то могу обрадовать: со временем вероятность обнаружения таких черт становится все меньше. Вместе с кууку йимитирр со сцены сходят сотни других «тропических языков», уничтожаемые наступлением цивилизации. Считается, что за два или три поколения по крайней мере половина из шести тысяч языков мира исчезнет, особенно языки изолированных племен, по-настоящему отличающиеся от привычного и естественного для нас. С каждым годом мнение, что все языки похожи на английский или испанский, становится ближе к реальности. Довольно скоро может оказаться фактически верным утверждение, что «средний стандартный европейский» способ выражаться – единственная естественная модель человеческого языка, потому что нет языков, которые существенно отличались бы от этого. Но это будет пустая истина.
Может создаться впечатление, что только языки далеких племен ведут себя достаточно странно, чтобы породить заметные отличия в мышлении. Поэтому теперь мы рассмотрим две области, в которых можно найти значительную изменчивость даже среди основных европейских языков и где влияние языка на мышление можно, таким образом, почувствовать гораздо ближе к дому.
В одном из прелестнейших, но и самых загадочных стихотворений Генрих Гейне описывает тоску заснеженной сосны по обожженной солнцем пальме. В оригинале стихотворение выглядит так:
Тихое отчаяние стихотворения Гейне зацепило какую-то струнку в одном из великих меланхоликов викторианского периода, шотландском поэте Джеймсе Томсоне (1834–1882, не путать с шотландским поэтом Джеймсом Томсоном, 1700–1748, который написал «Времена года»). Томсона особенно превозносили за его переводы, и его интерпретация остается одной из самых цитируемых из множества английских версий[263]:
Перевод Томсона со звучными рифмами и аллитерацией улавливает одиночество и безнадежную неподвижность несчастных сосны и пальмы. Его переводу даже удается остаться верным ритму Гейне, при этом явно сохраняя смысл стихотворения. И все же, несмотря на всю свою искусность, перевод Томсона полностью бессилен передать английскому читателю главнейший аспект оригинала, возможно, самый ключевой для его интерпретации. Он решительно терпит неудачу, потому что перевод затушевывает одну грамматическую особенность немецкого языка, ставшую основой для всей аллегории, и без нее метафора Гейне стирается. Если вы не догадались, что это за грамматическая особенность, то перевод американской поэтессы Эммы Лазарус (1849–1887) сделает ее яснее[264]:
В оригинале у Гейне сосна (der Fichtenbaum) мужского рода, а пальма (die Palme) женского, и это противопоставление грамматического рода придает мысленным образам сексуальную составляющую, которая стерлась в переводе Томсона.[265] Но многие критики уверены, что сосна скрывает под белыми складками гораздо больше, чем лишь традиционную романтическую печаль по несбывшейся любви, и что пальма может быть объектом совершенно иного вида страсти. Есть традиция иудейских любовных стихов, адресованных далекому и недостижимому Иерусалиму, который всегда персонифицируется как возлюбленная. Этот жанр восходит к одному из любимых псалмов Гейне: «Там, возле рек вавилонских, / Как мы сидели и плакали… Ерушалаим [женский род], сердце мое! / Что я спою вдали от тебя? / Что я увижу вдали от тебя / Глазами, полными слез?… Там, возле рек вавилонских, / Жив я единственной памятью. / Пусть задохнусь и ослепну, / Если забуду когда-нибудь / Камни, объятые пламенем, / Белые камни твои»[266]. Гейне вполне мог намекать на эту традицию, и его одинокая пальма на пылающем утесе отсылает к покинутому Иерусалиму, расположенному высоко в Иудейских горах. Точнее, строки Гейне могли быть аллюзией на самую знаменитую из всех од Иерусалиму, написанную в Испании в XII веке почитаемым Гейне поэтом Иегудой Галеви. Объект страсти сосны «далеко на востоке» мог отражать начальную строку из Галеви: «Я на Западе крайнем живу, – а сердце мое на Востоке. Тут мне лучшие яства горьки – там святой моей веры истоки»[267].