Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вслед за Чичериным шел советский дипломат Литвинов. Личность достаточно известная. Удивительно, что при частых поездках за границу он еще не обвинен в связях с иностранными шпионами и не сидит на скамье подсудимых. Литвинов более податливый, умеет лучше и хитрее подходить к вопросам и лицам, предпочитает угождать, чем рисковать или, боже упаси, решиться на собственные желания или планы. Например, еще в декабре 1928 года свою политическую речь об иностранной политике он закончил словами Интернационала, конечно, в угоду слушателям, но никак не в пользу иностранной советской политики: «Это будет последний и решительный бой».
Литвинов делец, карьерист, бухгалтер, отсчитывающий на счетах, весовщик, вымеривающий и осторожно ставящий каждую гирю на чашу весов, косящий по сторонам бегающим взглядом. Он более всего похож на коммерсанта, фабриканта и менее всего на дипломата. Любит поесть, как замоскворецкий купец, сытно, плотно, тяжело. Помню комический случай, как во время визита представителя американской АРА мистера Уолтера Брауна в Ригу прибыл и Литвинов для переговоров с ним. В ресторане «Отто Шварц», где я обычно обедал, лакей потихоньку показал мне и другим на Литвинова и рассказал, как советский комиссар, съев порцию жаркого, потребовал вторую. Правда, тогда это можно было объяснить общим голодом в Москве.
Но, как ни толкуй, выгораживая Литвинова, бесспорно одно: возглавлять громадное учреждение НКИД, где чуть не все высшие должностные лица оказываются шпионами, чести Литвинову не делает. Если знал, что его ведомство переполнено предателями, как же он их терпел? Если не знал, значит, слепец и не имеет права оставаться на столь ответственном посту руководителя иностранной политики. Одно из двух. Середины нет.
Тем не менее Литвинов человек со всеми человеческими слабостями и семьей. У него двое детей, сын и дочь, жена англичанка по рождению, воспитанию и многолетней жизни в Лондоне. Он их любит, но, когда уезжает по служебным делам за границу, семья остается в Москве. Жену никуда не выпускают из СССР.
Все остальные советские дипломаты, которых я знал, уже умерли или расстреляны, остались те, которых можно назвать кандидатами на посты этих людей, а возможно, и на их судьбу.
Из прежних дипломатов с многолетним стажем осталась одна мадам Коллонтай, посланница в Швеции. Правда, известна она, думается, больше своим опытом жизни, о ней почти всегда говорят как о женщине весьма широких взглядов на любовь, а не как о представительнице государственных интересов. Не могу забыть, как в Америке мой покойный товарищ, русский инженер Брониковский, беспощадно ругал Коллонтай. Рассказывал, как в начале войны она ехала в Америку на одном пароходе с его молодой женой и всю дорогу развивала мысль о беззапретности чувств, своевольного и радостного права женщины на совершенно свободную любовь. И в Москве о Коллонтай декламировали веселые стишки.
Она была хорошо знакома с генералом Сапожниковым, главным представителем русских военных учреждений в Америке. Однажды на приеме у Чичерина – Литвинова я ее спросил о судьбе Сапожникова, она рассказала, что ей удалось спасти ему жизнь после того, как он вернулся в СССР. Относительно же его сыновей Коллонтай уже от себя скорбно пояснила:
– А мальчиков его я уже не могла спасти, они погибли.
Устраивала приемы и мадам Литвинова, точнее, всем заправлял от ее имени шеф протокольной части Флоринский. На этих вечерах были большие красивые музыкальные отделения, там было все, чем могла блеснуть артистическая Москва. И сама Литвинова на этих вечерах была отменно любезной хозяйкой. Очень воспитанная англичанка. В жизни она больше интересовалась литературой, чем политикой, много читала, обладала вкусом к книге и сама писала, словом, производила впечатление культурной женщины Запада, и это подкупало всех, знавших ее.
Таков был дипломатический корпус в Москве.
Мой резкий протест по поводу процесса Волфмана очень не понравился НКИД. В ответ и отместку тут же было дано распоряжение газетам начать кампанию против латвийского посольства, без санкций НКИД пресса ничего не имела права писать об иностранных представителях и представительствах. К общему изумлению, было опубликовано, что 11 февраля 1929 года в московском суде разбирался «спекулятивный процесс» латвийского коммерческого атташе Блументаля. Никто, в том числе и он, не знали, что такой процесс вообще состоялся. Если так, о нем власти должны были так или иначе известить посольство, не вести себя как дикари, поражая внезапностью. Это еще сильнее обострило мои личные отношения с советскими властями. Я резко протестовал, известил об этом инциденте моих коллег, не скрыл, что в данном случае совершенно неслыханное безобразие, и вообще не давал покоя советской власти, возмущался методами разделываться с чинами иностранного посольства по взбалмошной воле и большевистскому капризу. Тогда я уже определенно знал, что большевики хотят добиться моего отзыва. Они стали считать меня опасным для себя человеком хотя бы потому, что я, возможно, лучше других понимал советскую тактику и приемы возмездия.
Так, например, однажды в субботу мне позвонили из японского посольства, известив, что посол Танака хочет посетить меня. Вслед за этим позвонили из итальянского посольства с подобным известием, посол Черутти будет у меня в пять часов. Конечно, я тотчас согласился принять у себя обоих представителей. Думал, что Танака пробудет у меня не более получаса и, таким образом, представители пробеседуют со мной один за другим. Однако они просидели до семи часов, и скоро стало известно, что визиты обоих важных дипломатов очень взволновали ГПУ.
С его точки зрения в этом повинно «плохое поведение латвийского посланника». Неспроста же у него так долго находились два представителя больших стран. По мнению ГПУ, я должен был вести себя осторожнее, предусмотрительнее. Советские власти хотели бы большего почтения к себе, соответственно, я не должен был даже беседовать столь продолжительное время с моими коллегами. Вообще, в этом отношении надзор за нами был чрезвычайно тщательный. Следили, кто кого навещает, как долго продолжается визит.
Еще раньше, когда ко мне начал ходить советский гражданин, дядя моей жены, я узнал, что в коллегии ГПУ был поднят вопрос и об этом. Советский гражданин был князем Кугушевым. Когда-то его имениями управлял комиссар Цюрупа. По этому поводу сам Дзержинский звонил Цюрупе и справлялся, верно ли, что какой-то бывший князь ходит к латвийскому посланнику и имеет также свободный пропуск в Кремль к Цюрупе. Цюрупа подтвердил это и сказал, что за князя ручается вполне, как за своего бывшего хозяина. Только тогда был дан приказ Кугушева не трогать.
Окончательно советское правительство взбесило подписание Латвией совместно с Польшей, Эстонией и Румынией так называемого «литвиновского протокола». Надо сказать, против этого весьма энергично действовал сам Литвинов. В советских верхах было решено любым способом, но немедленно «убрать» меня. Впрочем, это решение созрело еще раньше. Могут спросить: как я мог это знать? Ответ прост: больше всего на основании фактов, взятых в совокупности, сопоставляя их, я безошибочно решал эту несложную задачу. А фактов было много. Я писал уже о коммерсанте Т. За многие оказанные ему мной услуги он должен был бы чувствовать ко мне только благодарность. Но в Риге он стал действовать против меня. Информировал газеты, доносил о моем «слишком лояльном» отношении к большевикам. По своей недальновидности одна из газет начала печатать обо мне самые фантастические небылицы, требовать моего ухода. Правда, потом главный редактор, сам по себе вполне порядочный человек, стал задумываться и впоследствии об этом рассказывал мне. Ему было непонятно, чего добивался Т. своей информацией, тем более по происхождению он не латыш и никак не мог руководствоваться патриотическими чувствами к Латвии. Другая газета, владельцы которой имели с СССР коммерческие связи, в свою очередь, развернула против меня кампанию. Писали совершенно невероятные вещи, утверждали, что в Америке я присвоил какие-то общественные деньги, выпустил шпиона Ланге, защищал шпиона Бирка и т. и. Тотчас эти небылицы послушно начала перепечатывать и советская пресса. Установился неожиданный дружный и необъяснимый контакт между советской печатью и частью латвийских газет. Этот спевшийся хор в единодушном возмущении твердил о моих аморальных качествах и поступках.