Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А еще никто никогда не говорил мне, что горе лениво. Кроме как на работе – там-то мотор вроде бы тарахтит как обычно – мне нестерпимо самое пустячное усилие. Не то что писать – даже письмо прочесть, и то для меня чересчур. Даже побриться. Да какая теперь разница, гладкая у меня щека или колючая? Говорят, несчастного нужно всеми способами отвлекать от собственного горя, чтобы не замыкался в себе. Смертельно уставший человек, если озябнет холодной ночью, будет лежать и дрожать, но не встанет поискать еще одно одеяло. Вот так же и я. Нетрудно понять, почему одинокие люди становятся сперва неряшливы и, наконец, грязны и отвратительны.
А между тем, где же Бог? Это один из самых тревожных симптомов. Когда ты счастлив, так счастлив, что не осознаешь в Нем нужды, так счастлив, что воспринимаешь Его притязания как докучливость, если ты опомнишься и обратишься к Нему с благодарностью и хвалой, тебя примут с распростертыми объятиями – по крайней мере, ты на это надеешься. Но воззови к Нему в отчаянной нужде, когда больше помощи ждать неоткуда, и что же? Дверь захлопывается перед самым твоим носом, слышно, как изнутри задвинули двойной засов. И – тишина. С тем же успехом можно и уходить. Чем дольше ждешь, тем тишина красноречивее. Окна темны. Дом, по-видимому, пуст. Да и жил ли кто в нем? Когда-то казалось, что да. Казалось так же явственно, как сейчас кажется, будто внутри никого нет. Что это значит? Почему Он так властно командует во времена благоденствия и куда подевался, почему не помогает в пору бедствия?
Сегодня вечером я попытался поделиться этими мыслями с К. Он мне напомнил, что то же самое, по-видимому, некогда случилось с Христом: «Для чего Ты Меня оставил?»[145] Знаю. Разве от этого становится понятнее?
Не то чтобы (как мне кажется) мне так уж грозит перестать верить в Господа. Подлинная опасность – в том, чтобы поверить в столь ужасные измышления о Нем. Я страшусь не решить для себя: «Выходит, никакого Бога нет», но прийти к выводу: «Выходит, вот Он каков на самом деле, Бог. Хватит себя обманывать».
Наши деды смирялись и говорили: «Да будет воля Твоя». Как часто горькая обида заглушалась просто-напросто страхом и действом любви – да, постановочным действом во всех смыслах, разыгранным, чтобы скрыть правду от себя самого?
Конечно, легко сказать, что Господа словно бы нет рядом, когда у нас величайшая в Нем нужда, потому что Его в самом деле нет – он не существует. Но тогда почему Он, по-видимому, всегда рядом, когда, откровенно говоря, мы Его не зовем?
Однако брак дал мне вот что. Я больше в жизни не поверю, будто религия состряпана из наших подсознательных, неудовлетворенных желаний и является заменой секса. В течение этих нескольких лет мы с Х. наслаждались любовью во всех ее проявлениях – торжественной и веселой, романтичной и приземленной, иногда драматичной, как гроза, иногда уютной и безмятежной, как домашние тапочки. Ни один сокровенный уголок сердца или тела не остался необласканным. Если бы Господь был заменителем любви, нам полагалось бы утратить к Нему всякий интерес. Кому нужны заменители, когда есть подлинник? Но этого не происходит. Мы оба знали, что нам нужно нечто помимо друг друга – совершенно иное нечто, совершенно иначе нужно. С тем же успехом можно сказать, что, когда влюбленные обретают друг друга, им больше никогда не захочется читать или есть – или дышать.
Много лет назад умер мой близкий друг, и какое-то время я ощущал полную уверенность, что на том свете он жив; более того, что жизнь его лучше и полнее. Я умолял даровать мне хотя бы одну сотую той же убежденности в отношении Х. Ответа нет. Только запертая дверь, железный занавес, вакуум, абсолютный ноль. «Много просишь, мало получишь». Глупо было просить. Ведь теперь, даже если б мне даровали такую убежденность, я бы в ней усомнился. Я бы решил, что это самогипноз, вызванный моими молитвами.
Как бы то ни было, от спиритов надо держаться подальше. Я обещал Х. И слово сдержу. Она-то об этой шайке знала не понаслышке[146].
Сдержать слово, данное умершему – или кому угодно еще, – очень похвально. Но я постепенно понимаю, что «уважение к воле покойного» – это ловушка. Вчера я едва успел одернуть себя, чтобы не сказать о какой-то мелочи: «Х. это не понравилось бы». Это несправедливо по отношению к другим. Я того гляди начну пользоваться тем, «что Х. не понравилось бы», как инструментом домашнего тиранства – а ее воображаемые предпочтения будут становиться все более и более слабо завуалированными оправданиями для моих собственных.
Я не могу говорить о ней с детьми. Как только я пытаюсь, в их лицах отражается не горе, не любовь, не страх, не жалость, но смущение – самый безвыходный из всех тупиков. Они смотрят так, как будто я веду себя непристойно. И отчаянно хотят, чтобы я перестал. Я чувствовал точно то же после смерти матери, когда отец о ней заговаривал. Я их не виню. Мальчики, что с них взять.
Мне порою кажется, что стыд, самый что ни на есть неловкий, бессмысленный стыд, препятствует добрым поступкам и чистому, незамутненному счастью не меньше, чем любой из наших пороков. Причем не только в детстве.
А может, мальчики правы? Что сама Х. подумала бы об этой ужасной тетрадочке, к которой я то и дело возвращаюсь? Эти мои заметки – свидетельство душевного нездоровья? Однажды я прочел фразу: «Всю ночь напролет у меня болел зуб, и я глаз не мог сомкнуть, думая о зубной боли и о том, что глаз не могу сомкнуть». Все так и есть. Часть любого страдания – это, если можно так выразиться, тень страдания или размышление: ты не просто страдаешь, но еще и постоянно думаешь о том, как тебе плохо. Я не только проживаю в горе каждый бесконечно долгий день, но каждый день думаю о том, как каждый свой день проживаю в горе. Что, если мои заметки это состояние просто-напросто усугубляют? Лишний раз подпитывают