Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Колька проснулся быстро. Пока он умывался, лесник заварил чай, разлил его в берестяные кружки. Помолился. И только тогда позволил парню взяться за еду.
— Дак ты дома сколько пробудешь ноне?
— Не больше двух дней.
— Пошто мало?
— И рад бы больше. Да ты знаешь… Не до отпусков. Хорошо хотя на столько заскочить удалось.
— Ты мозги мине не погань. Проскажи-ко, с кем в тайгу сбираисси? Што за люди с тобой пой- дуть?
— О многих из них слышал. Кроме проводника. Поначалу профиль пробьем для сейсмиков. А там бурить начнем.
— Каво ты и ню пробивать навострилси?
— Дорогу в тайге прорубим. Где нефть думаем найти.
— Шустрай какой!
— И найдем!
— Ты што? Оставлял ее там, енту нефть?
— Ученые говорят.
— Ученаи твои не Господь Бог.
— По-твоему, я хуже Потапова? Тот уголь нашел, а я не найду ничего?
— Дурак! Да угля тут повсюду полно. Ковырни сапогом и бери сколь унисешь. Чево искать-то? Невелика цена такой находки! Аль людям боле и занятца нечем, как то, што под ногами валяитца, за клад выдавать? Хотя с Потапова станитца…
— А я не уголь пойду искать.
— Хрен редьки не слаще. Ежели порешил тому ослу доказать, што и ты могешь чевой-то сыскать, так то и вовсе не занятия. Выходит, Потапов-то от старости дурак, а ты смальства.
— Это надо доказать.
— Кому жа?
— Ты вот его дураком зовешь, а он ученую степень получил. За тот самый уголь.
— Ученай с ево, как с пса свистелка.
— Он собирается снова сюда на поиск приехать.
Макарыч нахмурился и, пнув ногой попавшийся под ноги сучок, буркнул зло:
— Всяку перхоть по весне к нашиму берегу прибиваить. Ровно других местов ей нету.
— Не сам приплывает. Пришлют, — уточнил Колька.
— Аль люди начисто перевелись? Своих поганцев девать некуда, — и разозлившись, гаркнул: — Ну что расселси? Пошли домой.
Они уже одолели половину пути, когда Макарыч внезапно остановился и сказал:
— Шабашить станим.
— Может, пойдем?
— Куды торописси? Погодь, насид и сси в избе. На волюшке оно и червю легше. Хочь и безглазай ен. И душа, сказывають, в одной кишке с потрохами живеть.
— Ну давай…
Макарыч стянул с ног осклизлые резиновые сапоги. От портянок потянуло едким духом. Колька отвернулся. Лесник, заметив это, крякнул. Смолчал, что все носки приказал Марье в сельсовет отдать. Фронту. Сам отвез. Те, которые припрятала баба, Кольке выслал. В науку. Потому сам портянки из мешковины носил. Марье, когда бранилась, сказывал, что его мослам носки дышать не дают.
Марья все понимала. Умалчивала, как ей тяжело видеть изболелые ноги мужа. А Макарычу только теперь стало досадно за себя. Он размотал портянки. Кинул их на куст просушить. Красные вспухшие н оги его, почуяв волю, задышали. Заломило согнутые от холода пальцы. Согреваясь на солнце, они болезненно оживали.
Колька встал будто бы покурить.
— Хрен с тобой, раз сидя разучилси! Поди ж не задницей дым глотаишь? Ну и стой! Дубина стоеросовая. В тибе ить мозга, што у улитки в заду живеть…
— О чем ты?
— Ни об чем, — затряслась, задрожала вовремя схваченная в кулак борода Макарыча. Да глазам вдруг жарко стало, ровно у большого огня. Засвербели они, зачесались. Макарыч отвернулся. Плечи его под телогрейкой дрожали ознобно. Только тайге доверил лесник сухие слезы свои… Она видела, как побледневшее лицо старика изнутри болью плакало. Посинелые губы Макарыча вытянулись в сплошную полоску. Да так, что не разжать их. Хотя воздуха-то и не хватало. А попробуй, хватани его, и хлынут из глаз предательские слезы. Их, как позора, боялся лесник. И терпел, и мучился, и давил в душе озверелый крик на себя, на судьбу, на Кольку.
Лесник забил махрой трубку. Вдохнул побольше горького дыма. На душе полегчало от крепких затяжек. В глазах посветлело. И тут он увидел, как к кудрявой, еще совсем молоденькой березке крепко прижались побеги. Буйное потомство ее. Они будто руками ухватились ветками за материнскую юбку, боясь отпустить ее.
«У их, поди-ка, поразумней, чем у людей. Детва накрепко с родителем живеть. И почитаить. Неужто мине помене березы пришлось перенесть? Аль я худче древа? Ровно под забором у судьбины народился».
Парень тем временем вдавливал окурок в подошву сапога. Исподлобья наблюдал за Макарычем.
— Ну что, пошли? — не выдержал он.
Лесник пощупал портянки.
— Ождать ба ишо надоть. Да и чево ноги шибко бить. При Марье ты равно молчать станишь. Так хочь тут наговоримси досыта.
Колька рассмеялся.
— Так она за всех нас одна наговорит. При ней скажи я, к примеру, как с геологами в то лето работал, она и станет причитать, что курица над протухшим яйцом. Самому себе противным покажешься. Так уж лучше помолчать.
— Эх, Колька, Колька, добра-то в твоей душе не боле, чем в гнилой колоди. Баба, коль человек ей дорог, вместях с причитаньями без жали остат ню жизшошку на тибе положила. А ты судишь ее, слабаю. За што? Непутнай… Откинь се кудахтанье. Так уж баба состроина, она ж с тоски скочуритца. Баба без слез, што хлеб без соли. Создал их такими Господь. А над Божьим творением и глумитца грех. Наша Марья, слава Богу, хозяйка в доме. Таких ишо сыскать! Судить жа свою бабу станишь, кады заведешь. Тут жа не моги! Хребет перешибу!
— Да ладно тебе грозиться. Не маленький я, чтоб пугаться. Ну не то сказал. Так из-за этого меня но всякому обзывать можно?
— Замолкни! С-сукин выродок, — подскочил Макарыч.
— Ах! Так! — Колька взвалил на плечи рюкзак и, шагнув от лесника, бросил через плечо: — Як своим…
Макарыча будто оглушили. Он смотрел вслед парню. Вслушивался в утихающие звуки шагов. На полуоткрытых губах его повисло недосказанное ругательство. Борода еще прыгала от гнева. Сжатые кулаки еще не успели опуститься, а в душе уже все стонало от боли и горя. Будто кто на последнем скаку срезал стрелой старого коня. И вот упал он… В глазах темно. Ни красок, ни упругого ветра. Тихо. Вот только ноги, забыв об умершем сердце, все еще вздрагивали, продолжали свой бег. Макарыч тоже ничего не почувствовал. Лишь ноги, проклятые, затряслись. И пет в них крепости. Не удержали. И заалели в глазах лесника кудрявые головы берез. И солнце кровью небо залило.
«Колюшка», — то ли сорвалось, то ли подумалось в затихающем сознании. В ответ услышал замирающий топот шагов. А может, это были вовсе не шаги, а последние отголоски старого усталого сердца? Грустные патлы берез перешептывались над человеком. То ли осуждали его, неугомонного, то ли, жалеючи, оплакивали, отпевали.