Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Господи Боже! Смертушки и здоровье — все от ево, Владыки нашево. Разе мне свово сынка не жалко? Да че я, старая, сделаю, што не мою жисть Господь взял, а ево? А уж с какой бы радостью я заместо сына свово в земь сошла ба. Только ен жил ба. Ить дет иш ки сиротами пооставались.
— Не убивайся. То не в наших силах поднять ево. Поди, Степану не меньше твоево своих жаль, успокаивал старушку Акимыч.
— Нынче, я скажу, и не уразуметь, каво жальчи. Одних на хронти покосило. Живыи по им вконец по извились, — вздохнул Макарыч.
— А други и хронту не видамши, души, хто знаит, иде порастеряли.
— Ты об ком? — насторожился Акимыч.
— Об Кольке.
Акимыч ерзнул на скамейке. Та жалобно заскулила. Авдотья даже присела от неожиданности.
— С чево так? — поперхнулся Акимыч.
— Растил сына, выходил козла, без ума и сердца. Я ево на ум наставлял. Все хотел человеком увидеть. А ен… С-сукин сын! Вот хто Колька!
Акимычу хотелось закричать. Вступиться за внука. Но памятуя, что Макарыч с малолетства растил мальчишку как своего, сник. Положил голову на кулаки. Задышал тяжко, обиженно. Молчал. Ждал. Чем же обидел Колька Макарыча? Знал, что того довести до этих слов нелегко и не просто.
— Што ж стряслось, батюшка? — не выдержала Авдотья.
— Бранил Кольку за жизнь непутную. В науке ему мозги и пововси загадили. То с земи решил че- вой-то взять или выташшить. Для таво землю- матку, ровно свою нюхалку ковырять удумал. Разе не дурь? Так за то ему, кобелю, бумагу дали. А в ей дозволения на ковырянье-то. И Бога в науки ни пужаютца, нехристи. Так и полаялись мы с им прям на участки. А ить в зимовье шли. И што б вы подумали? Озлилси ен на мине, ровно на ворога кровнаво. Да в кусты. Эдак, харю ни обернувши, сказал, што в отряд пошел, к своим. Вот! Я тады чуть не издох. Думал, конец настал мине. Ен жа, гад… Ну да Бог с им…
Акимыч засопел, почесал в бороде.
— Знать, в отца пошел поганец. Тот креста на шее не имел. Ладно меня позабыл. От своей кровинки отворотился. Знать, и этот шалай. Без пути жисть зачал. Худо так-то, не по-разумному. Ну да ты, Макарыч, не обессудь. За то судьбина ему г лихвой воздаст. Ох и крест на душу принял Колька! Не видать счастья малому. Не познать радостев.
— Таким-то в обрат везеть завсегда. Ну да я лиха ему не желаю. Нехай в довольстве, в сытости живет, беды не видя. Я свое исделал. А душу, сам ведаишь, другую ему не вставишь. Ворона ить сколь хлебом ни потчуй, все на падаль тянит. Свово кровнаво заиметь надо было.
— То ты брось. Вон у меня и свой. А проку и сам знаешь.
— Тож верно.
— Кабы не Авдотья, даром, что баба, псом издох ба под чужим забором.
— Будет вам души надрывать. От таво добро тварили, што сами биты. Сытай на доброе не способнай. У мине хочь сынок добрай, зато невестка лиходейка. Не серчать же мине из-за ней на весь свет.
А Макарыч вдруг опять к себе домой захотел. Да так, что скакал бы наперегонки с ветром. К ней. К Марье. Представились ее глаза. Темные, усталые, родные, добрые. Лесник, казалось, почувствовал даже руки жены. Только у нее они могли быть такими. Как они умели заботиться о муже, Кольке! От работы они огрубели. От пережитого, то не враз приметил Макарыч, трястись стали. Хотя и не обижал жену лесник. Но и привечал не часто. Редко с нею бывал.
Домой он засобирался на следующий день. Акимыч уговаривал погостить еще. Но как-то сразу понял, что удерживает напрасно. На прощанье попросил об одном:
— Ты на меня-то не досадуй. Наведывайся. Сам знаешь, мне худче пришлось. Приемный ушел — беда. Знаю — за свово ты Кольку почитал. Но когда свой, кровный бросил, тому горю края нет. А я вишь — живехонек. Ужо вон сколь мне! Сам Бог жалует. За страданья, за болести. Про своево выродка, спаси ево Бог, не вспоминаю. Оторванную руку не приживишь. Душа ее не примит. То и тибе ведомо. Коль породнил нас Колькой Господь, давай и дале знаться станем. А там што Бог даст.
— Про щ евай, Акимыч, — не захотев шутить, поцеловал его Макарыч трижды и впервые шагнул к Авдотье: — Не поминай лихом, касатушка. Глядишь, доведетца нам ишо свидетца. Добрая ты, сугревная. Дай те Бог долголетья да радостен хочь в остатнем, — ткнулся ей в морщинистую щеку Макарыч.
Он взобрался в седло. И только тут Акимыч заприметил, что конь у него другой. И спросил о нем.
— Подарок мине от власти вышел. Серый-то мой помер.
— А этого как нарек?
— Покуда никак не величаю.
— Стой, как же ты без имени на нем в путь сбираешься? Грех. Беда укараулит. Погоди. Давай назовем.
— Ну давай. Хреснай станишь.
— Типун те на брехалку. Разе коней хрещут? Того не было, што конь мой хресник стал,
— Сам сказываешь. Нельзя без имени.
— То испокон веку заведено.
— Так назови,
— Нехай Орел будит. Сами мы вороны, сыны тоже не с породистых, пусть хоть конь путевый будит. Они с хорошей кличкой долго живут. Добрыми бывают.
— Дай-то Бог. Будь по-твоему. Пошли, Орел! — тронул уздечку Макарыч.
И конь, согласно кивнув головой, легко пошел от зимовья. Макарыч не погонял. Конь, запомнив дорогу, бежал ровно и плавно. А выскочив на дорогу, пошел в галоп. Лесник улыбнулся. Потрепал его по шее. И вдруг конь встал на дыбы. Заржал. Крутнулся на месте. Прямо перед его мордой с дерева свалилось что-то черное. Взвизгнув, хотело сигануть в кусты. Но перепуганный Орел наступил на ком. Взвился, как от боли, на задних ногах. И помчался напролом в тайгу. Макарыч вцепился в него руками и ногами. С губ коня клочьями летела пена. Он взмок, дрожал, косился по сторонам фиолетовыми глазами. Макарыч еле остановил его. Успокаивал долго. Орел все вздрагивал. Отфыркивался. Лесник еле развернул его на дорогу. И, подъехав к тому месту, еле удержал коня. Тот снова заметался. Лесник осадил его грубо, и Орел угомонился. На дороге издыхала рысь.
— Голубчик ты мой, спаситель. Знать, в счастливый час подарила тибе судьбина, — гладил коня Макарыч.
Тот коснулся губами щеки хозяина, щекотнул ухо тяжелым вздохом.
— Знать, вовремя тибе нарекли. Сказывают, безродного в тайге и мураши осилют, — усмехнулся лесник и двинулся снова в дорогу.
В селе он остановился около магазина. Решил дать коню передышку да покормить заодно. Марье подарок приглядеть. Порадовать хоть раз в жизни.
В магазине было людно. Пахло хлебом и табаком. Бабы говорили про детву, стирку, судачили о
войне, какая что слышала. Только вдовы, натянув черные платки до бровей, молчали. Ждали свою очередь, успокаивали горланящую детвору. Старые, молодые — будто не было меж ними разницы, в годах. Отмеченные особой печатью войны, они мало улыбались. Макарычу даже неловко стало перед ними. Он опустил глаза, будто в чем провинился перед вдовыми, и боком, боясь задеть, подошел к прилавку. Он наспех выбрал Марье платок поцветастей. И решил дождаться своей очереди снаружи.