Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я не для того рассказывал, чтобы это услышать. Я должен был все высказать вслух. А теперь простите, у меня есть дела.
Он встал.
– Но вы не наделаете глупостей?
– Это вас не касается. Но спасибо. Не наделаю.
Он, не оглядываясь, ушел в сводчатый тоннель.
В ту ночь ей приснился сон. Она была на Арене, сидела там же, где они сидели с Нильсом (которого не было ни на ужине, ни в баре). Небо было – черная ночь со звездами, но песок на арене светился солнечным светом. В ее замкнутом ясном кругу бились двое. На них были костюмы из белого льна или сурового полотна, похожие на фехтовальные, и фехтовальные маски. Вокруг кучами было свалено всевозможное оружие. Трезубцы, тяжелые сети ретиариев, короткие мечи, длинные мечи, стилеты, кортики, палицы и боевые топоры. Бойцы брали их все по очереди и бросались друг на друга одержимо и безобразно, крушили и кололи с чудовищной яростью. Полотно покрывалось прорехами, кровь каплями, струями брызгала из скрытых под ним тел, пропитывала ткань и яркий песок. Кровь текла из безликих сетчатых лиц. Вот один, а за ним второй под ударами повалился на колени, а удары падали, падали со всех сторон. Это длилось и длилось, и Патрисии нельзя было отвести глаза, оторваться от камня, встать, заговорить, проснуться. Потом случилось странное: противники остановились и бойня обратилась вспять. Кровь и плоть – внутренняя и внешняя, частичками и клочьями плавающая в лужицах и липнущая к одежде – все это красное почернело, ринулось вспять, втянулось в раны, испарилось с песка, впиталось в полотно. На арене, в круге блестящих, нетронутых лезвий стояли невредимые бледные фигуры. Они поклонились ей, прокрутили сальто, взвихрив песок, и снова принялись рубить, и колоть, и брызгать кровью.
Она заметила, как это бывает в снах, что рядом кто-то есть, может быть, уже давно, с самого начала. Это был Тони, крепкий и здоровый, постройневший с того последнего дня. Тони улыбался и молчал. Те двое в крови были реальны и неизбывны. Она хотела, чтобы Тони остался. Она так рада была видеть его живое лицо, морщинки у глаз, приподнятую левую бровь, теплые губы. Она знала, что он, такой настоящий, не существует, и это была мука. Он исчезнет, она проснется. Она спросила:
– Почему они так?
Он улыбнулся, словно эта бойня была естественна и даже приятна. Он молчал. Он положил ей на колено теплую руку. Она заплакала и проснулась.
На другой день она увидела Нильса в его обычном углу на террасе. Пошла прямо к нему. Он не поднялся ей навстречу. Она спросила, можно ли присесть, и он неохотно жестом показал, что можно.
– Я еду в Англию, мистер Исаксен. Не навсегда. Только узнать, что они с ним сделали.
– Кто – они?
– Мои сын и дочь.
– Вы о них не рассказывали.
– Не рассказывала… Зачем им было тогда еще обо мне беспокоиться?
– Вы, однако, все сделали, чтобы они беспокоились. – В голосе его был ледок.
– Я подумала… Может быть, вы бы могли поехать со мной? – Сказалось неловко, она думала по-французски: Voudriez-vous m’accompagner?
Он без улыбки спросил:
– Что вы задумали?
– Я должна увидеть могилу мужа. Я не должна была его так бросать. А что потом, не знаю.
– У меня нет никаких дел, миссис Ниммо. Совершенно никаких. Я поеду с вами.
Через несколько дней они нашли могилу Тони в Саффолке, на церковном погосте, недалеко от летнего дома Бенджи. Церковь – как все они в этих местах – походила больше на каменный бастион с башней. Здесь Бенджи крестил своих детей. Погост был обнесен стеной, зеленела трава, кругом росли тисы и кедры. Патрисия подумала, что для памятника еще рано, земля не осела, и какое-то время искала впустую, ожидая увидеть свежий холмик и временную деревянную табличку. Нашел Нильс. Кричаще-белый мраморный крест, и перед ним – четырехугольник, обведенный мрамором и заполненный блестящей белой мраморной крошкой. Нильс позвал Патрисию:
– Вот тут есть Ниммо.
Она подошла, прочла серую гравированную надпись. «Энтони Пирс Ниммо». Его даты рождения и смерти. «Отцу от любящих Бенджамена и Меган». Цветов не было. Патрисия принесла с собой анемоны, бордовые, лиловые, темно-синие, бело-восковые. Она стояла, сжимая букет. Нильс нашел где-то банку от джема и налил в нее воды возле навеса с садовыми инструментами. Патрисия бережно поставила банку с цветами у подножия креста. Потом стояла, слушая невидимого дрозда и мягкий ветер в кронах деревьев. Нильс стоял в стороне – не подчеркнуто, но в стороне. Патрисия достала из сумочки темный карандаш для бровей. Наверху камня заглавными буквами, не так крупно, как надпись, старательно вывела:
ЕДИНСТВЕННЫЙ УШЕЛ, ОТНЫНЕ НЕТ
ЗДЕСЬ НИКОГО ДОСТОЙНОГО ВНИМАНЬЯ[112].
Нильс подошел, прочел.
– Когда я поняла, что его люблю, я ужасно испугалась, что он умрет. Я по ночам лежала и бормотала себе эту строчку. Бывает, увлекаешься выдуманным горем, как будто пьянеешь, но я правда боялась, что он умрет.
Они стояли рядом. Остро пахло сырой потревоженной землей, перегноем, энергией разложения. Патрисия сказала:
– Как это уродливо. Мраморная крошка, прямоугольник – все это. Я люблю землю – знаете, тихое растворение. А это вульгарно.
– В этом есть свое великолепие. Напоминает снег, лед, Север.
– Нужно позвонить Бенджи и Меган. Вы правы, я плохо с ними поступила. Нужно дать им знать, что я жива, что здорова… банк ведь, конечно…
– Можно послать открытку.
– Открытку?
– Для начала. Из Осло, из Стокгольма. Из Трондхайма.
– Вы едете домой?
– Не навсегда. Просто узнать… что стало с тетей.
Патрисия до той минуты сомневалась, что тетя вообще существует. Она стояла в таком английском, зеленом церковном дворике и смотрела на блестящее пространство белой крошки, заключенное в каменный белый прямоугольник. Ей вспомнился Ним горячим шаром, голубым и белым, хранящим внутри цилиндры и кубы кремового камня. Подумалось о неизведанном Севере, о зеленых фьордах, о сиянии в небе, о единственном дереве. Она сказала:
– Хотите, я поеду с вами?
Нильс зашаркал по влажной дорожке некрасивыми ступнями.
– Я бы не стал отнимать у вас много времени. Но да, я был бы вам благодарен. Тогда – в таком случае – это становится возможно.
– Значит, я еду, – сказала Патрисия.
Они медленно пошли прочь, плечом к плечу.
В середине восьмидесятых Бернард Ликетт-Кин пришел к выводу, что тэтчеровская Англия – среда, для обитания непригодная: нравы как в джунглях, озон обжигает легкие, денег в банках полно, но за каждую мелочь плати. Он продал свою квартиру в Хэмпстеде и купил в Севеннах домик на склоне горы. Дом в три комнаты, рядом – большой амбар, который Бернард утеплил и оборудовал под студию, где зимой работал, а летом хранил всякую всячину. Удастся ли поладить с одиночеством, он не знал, поэтому заранее запасся большим количеством красного вина, коего пил сперва много, а потом поумерился. Воздух, свет, адская жара и лютый холод и без алкоголя оказались средством сильным – даже, пожалуй, чересчур. Стоя на горном уступе перед домом, он сражался и с мистралем, и с трамонтаной, и с молниями, и с рокочущими тучами. Погода в Севеннах – сплошные крайности. Причем в разные дни стоял то белый зной, то желтый зной, то палящий синий. Он несколько раз написал зной и свет – только их, больше почти ничего, – а еще несколько пейзажей с видом речушки, бегущей у подножия горы, на склоне которой, изрезанном террасами, стоял его дом. Пейзажи были густо-зеленые, испещренные лазурными пятнышками (зимородки) или голубовато-синими (стрекозы).