Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Моральным хранителем национальной чести выступала нацистская партия, и шеф расово-политического управления в августе 1940 г. утверждал:
«Нельзя ни на секунду усомниться, что соображения расовой политики требуют всеми имеющимися средствами бороться с чрезвычайной угрозой осквернения и загрязнения, которую несет с собой это сосредоточение иностранных рабочих… нашей немецкой генеалогии. Чуждое население до недавнего времени было нашим самым злейшим врагом и внутренне остается таким сегодня, и мы не можем и не должны стоять в стороне тем временем, когда они вторгаются в жизненно важное естество нашего народа, оплодотворяют женщин немецкой крови и растлевают нашу молодежь».
Сотрудники гестапо и СД видели местоблюстителями отсутствующих мужей, отцов, братьев и женихов прежде всего себя. Перед лицом наплыва иностранных рабочих гестапо довольно жестко трактовало общий запрет «недозволенных контактов», расследуя специфические нарушения вроде «личных, приятельских/дружеских связей», «дружественного или общительного поведения в отношении поляков» и «помощи полякам». Все это обретало весьма важный смысл для чиновников, зацикленных на понятиях вроде «скользкая дорожка» и «разложение». Подобно тому как, по их мнению, прогулы школьных занятий приводили мальчишек к воровству и другим мелким преступлениям, а девочек – к неразборчивости в связях, венерическим заболеваниям и проституции, так и все социальные контакты с поляками неминуемо заканчивались в постели. При таком пессимистическом взгляде на вещи вмешательство полиции становилось необходимым, причем даже при мелких нарушениях, в целях избежания худшей беды[295].
Начиная с июня 1940 г. гестапо принялось публично вешать поляков за «недозволенные контакты». В первых числах июля в Ингелебене близ Хельмштедта польский пленный, помещенный в военную тюрьму за половую связь с немкой, был передан гестапо и «повешен на дереве в назидание прочим». 26 июля по распоряжению из Главного управления имперской безопасности в Берлине повесили Станислава Смыля, хотя местное гестапо в Падерборне высказывалось против по причинам умственного состояния подследственного. Как можно заключить, он приставал к женщине на улице, издавая «странные звуки» и показывая пенис. 24 августа палачи гестапо извлекли 17-летнего польского рабочего из тюрьмы в Готе и повесили его на обочине дороги. Пятьдесят поляков заставили смотреть на казнь наряду с большой толпой немцев, пришедших поглазеть на происходящее по собственному почину. Парня обвинили в связи с немецкой проституткой, тело его оставили висеть на протяжении суток[296].
Подобные публичные и позорные казни проводились для острастки прочим. Хотя нацистское государство в принципе проникло повсюду – добралось до уровня консьержек, портье и школьников, – у него недоставало действующего персонала для чего-то большего, чем просто демонстрации опасности «недозволенных связей». Пусть гестапо и пользовалось зловещей репутацией вездесущей, всеведущей и всемогущей организации, его амбиции сильно ограничивала нехватка сотрудников, только усугубившаяся во время войны. Точно так же, как раньше в случаях контактов между евреями и «арийскими» женщинами, теперь гестапо тоже приходилось полагаться на бдительных соседей, готовых указать на нарушителей норм «народной общности». Прибегая к запугиванию с помощью показательных казней, политическая полиция одновременно признавала собственную неспособность добиться выполнения нацистских расовых законов повсеместно. На протяжении всей войны гестапо завело всего 165 дел по обвинениям в «недозволенных связях» в Дюссельдорфе, 150 – в Пфальце и еще 146 дел в Нижней Франконии[297].
Существовала и другая, популистская сторона новых массовых ритуальных наказаний. Уже в марте 1940 г. суд Йены с сожалением отмечал, что в Тюрингии стало нормой брить головы женщинам, виноватым в «недозволенных связях», помещать им на шею табличку с указанием совершенного злодеяния и прогонять через село или городок, причем даже до официального обвинения. 15 ноября 1940 г. толпа собралась на главной площади городка Айзенах потешиться над немкой и ее любовником-поляком, привязанными спина к спине к столбу на небольшом помосте. Висевший над ее бритой головой плакат гласил: «Я спуталась с поляком», а над его – извещал собравшихся: «Я осквернитель расы». Матери подводили детей поближе или поднимали их вверх, чтобы те тоже все увидели[298].
Часто раздавались призывы заставлять женщин присутствовать на казни любовников или даже подвергать их самих той же участи. Иногда ту или иную выставляли в качестве «соблазнительницы»; а другой раз люди просто говорили, что ей следовало вести себя осмотрительнее. В одном случае в Регенсбурге высказывалось соображение, будто «бо́льшая часть жителей на самом деле считают виноватой в основном немку». Поляк «просто хотел удовлетворить свои половые потребности, тем временем как девица, от которой следовало ждать чего-то большего, чем от поляка, нанесла ущерб чести нации». То есть, по мнению этого свидетеля из толпы, на женщину ложилась особая ответственность как на представительницу «высокой культуры». В то время как власти оперировали понятиями «честь», «раса» и «культура» и сомневались, насколько далеко следует заходить в защите прав мужей, подробности сексуальной жизни граждан становились достоянием общественности на местах. Если речь шла о замужней женщине, у мужа – обычно отсутствующего по причине несения военной службы – интересовались, не готов ли он простить жену; в случае его положительного ответа ее могли наказать легко или вовсе отпустить[299].
Возобновление давних традиций публичных наказаний не могло не породить и проблем. В Штраубинге народ жаловался, что эшафот стоит слишком близко к подготовительному лагерю для девушек. В районе Лихтенфельса виселица, по выражению жителей, испортила «прекрасный» холм. Нацисты явно стремились мобилизовать общины, создавая связи между прошлым и настоящим за счет ритуальных показательных наказаний, однако культурная традиция была уже разрушена, а потому люди реагировали по-разному[300].
Новая мода на публичные казни лучше всего прижилась в Тюрингии. Даже в СД испытали неуютное беспокойство из-за народного воодушевления, когда на массовую казнь через повешение двадцати поляков в Хильдбургхаузене собрались от восьмисот до тысяч зрителей – и это не считая шестиста-семиста женщин и детей, которых туда не пустила полиция. Однако данный регион славился ранним обращением в национал-социализм, а тамошние протестантские пасторы всецело поддерживали Немецкое христианское общество: в округе попросту не существовало институтов, способных пропагандировать иные взгляды на вещи[301].