Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Боги и Мэйо не было дома, во всяком случае, на звонок они не ответили. Скотт мог бы вести машину и одной рукой, но куда ему ехать? Шейла могла подумать, что он давит на жалость, и, возможно, была бы права, однако больше он в городе никого не знал. Впрочем, рука болела слишком сильно, чтобы играть в стойкого героя, так что он сдался и набрал ее номер.
– Ты трезв? – спросила Шейла.
Единственное, что ее интересовало.
– Да, – ответил Скотт и запрятал пустую бутылку поглубже в мусорное ведро.
Увидев ее снова, он понял, каким дураком был. Все она знала, но все равно приехала.
Шейла отвезла Скотта в больницу, где того сразу же отправили на рентген, а сестра велела держать руку на перевязи. Обошлось – простое растяжение. Скотту прописали болеутоляющие и отпустили к Шейле.
В машине он извинился перед ней в приливе благодарности. Что за глупые выходки!.. Может, нужно прекратить поездки на восток? Одно было ясно – Шейла ему нужна.
Как и любой победитель, она выставила условия. Одно простое условие. Он пройдет курс лечения от алкоголизма и съедет из «Садов» – друзья на него дурно влияют. Скотт понимал, что дело не в друзьях, однако хотел начать с чистого листа не меньше Шейлы. Поэтому в воскресенье Боги и Мэйо закатили шумную прощальную пирушку, а уже в понедельник из частной клиники пришла медсестра с черной сумкой шприцев, села у кровати Скотта, наложила на лоб холодный компресс и держала эмалированный тазик до тех пор, пока рвота его не отпустила. Пока он спал, прочищал желудок и всячески мучился, Шейла упаковывала его вещи, складывала книги в коробки и отправляла их в Малибу. К четвергу, когда она повезла Скотта в новый дом, комната уже была полностью обставлена и готова.
Здесь, на краю континента, дни были неотличимы друг от друга, а небо и море – первозданны и бескрайни. Лишь изредка застывшую картину нарушал корабль, самолет или заблудившийся дирижабль. Чтобы платить по счетам, Скотт взялся за переделку сценария о Великой французской революции в трагическую мелодраму для Гарбо. Сидя за приставленным к мансардному окну столом, Скотт мысленно бродил по версальским садам. Волны разбивались в пену о берег, вода откатывалась и вновь собиралась в буруны. Тень соседского флагштока, бывшего еще и солнечными часами, прорезала дворик, отмеряя день. На серванте стояла фотокарточка: Скотт в сомбреро и Шейла верхом на ослике в Тихуане – подарок на день рождения. Сейчас на дворе стоял май, лучший месяц для пикников в Булонском лесу. Скотт думал, им удастся видеться чаще, как на Рождество, когда любовники убегали от всего мира, однако Шейла была занята колонкой в журнале, программой на радио и светскими вечерами по случаю очередной премьеры. Что любовь по сравнению с беспощадным честолюбием молодости? С терраски на крыше виднелся пик на острове Каталины, и в минуты уныния, щурясь на воду от последнего закатного луча и подставив грудь западному бризу, Скотт чувствовал себя в ссылке.
Он не был здесь совсем один. Шейла наняла кухарку по имени Флора, которая по будням приезжала автобусом из Сан-Педро, шла от остановки пешком, махала привратнику, тяжелым шагом проходила песчаную дорожку, у которой обычно парковались «Роллсы» Барбары Стэнвик[109] или Долорес дель Рио[110], напевая песни или громко разговаривая сама с собой, будто выступая в мюзикле. Уроженка Луизианы, Флора обращалась к нему «мистер Скотт» и кормила с беспардонным упорством сиделки или нянюшки.
– Где это видано, чтобы взрослый человек такую малость не мог съесть!
Флора напоминала ему Этти, экономку, которую они нанимали в «Эллерсли»[111]. Та выливала в раковину любую выпивку, которую находила в доме, и прятала оружие, когда Скотт напивался. Как и Этти, Флора обращалась с ним будто с капризным ребенком, а учитывая его болезненное состояние, Скотт был не прочь ей подыграть. Они вместе обедали, слушали новости из Европы по огромному радиоприемнику Фрэнка Кейса, потом Скотт возвращался к работе. В шесть Флора подавала ужин и вразвалочку шла к остановке напротив гостиницы «Малибу». Иногда по вечерам Скотт шел той же дорожкой за шоколадкой «Херши» или пачкой сигарет.
В местном магазинчике торговали и алкоголем; бутылки стояли на витрине армейским строем, а среди них был и любимый Скоттом «Гордонс». Он не сомневался, что рано или поздно сорвется, но пока все-таки держался, покупая только пару бутылочек пива, которое пил залпом, как воду.
Зато ночью вокруг не оставалось ни души. Большинство соседствующих домов еще пустовали после зимы. Если не считать огонька привратницкой, Колони-роуд утопала во тьме. Подъездная аллея была усыпана скукожившейся прошлогодней листвой, в которой, что ни шаг, шебуршали ящерки. Слева клином тянулось поле люцерны и дикой горчицы. С холмов в поисках молодых побегов спустились олени, за ними последовали койоты, завывавшие днем и ночью. Один как-то вприпрыжку перебежал дорогу с еще трепыхавшимся кроликом в зубах, остановился, глянул золотыми глазами на Скотта, будто чуя в нем угрозу, и шмыгнул в дырку плетеной изгороди. Как со старыми друзьями, Скотт здоровался со смотрителем, выхватывавшим его из темноты светом фонарика, и одиноким рыбаком, промышлявшим прибойной рыбалкой при тусклом сиянии железнодорожного фонаря.
Несмотря на мерный шорох волн, Скотта мучила бессонница. Без Шейлы в постели было холодно. Он затапливал камин и забирался на диван под кипу отдающих плесенью одеял, пытаясь понять, как это она уговорила его бросить «Сады».
В иные ночи Скотт мог бы поклясться, что в снотворном дурмане различал в прибое голоса, обрывки мелодий, отзвуки вечеринки прямо за его дверью – песни сирен, в которых он всякий раз обманывался. Поутру он закидывал тлеющие угольки, клал в поленницу новые дрова и относил одеяла наверх, чтобы Флора ничего не заметила.
Шейла приезжала по вечерам и выходным, когда могла вырваться. Вместе они бродили по пляжу на закате, жарили на огне сосиски и играли в пинг-понг под звездами. Но ее график был непредсказуем, планы могли измениться в любую минуту, и, когда встреча отменялась, на Скотта нападала хандра. Он слонялся от окна к окну, часы, которые нечем было занять, казались серыми и безликими, как море. Наверное, так чувствовала себя Зельда, когда он сам нарушал обещания.
«Любимая моя, – писал он. – Как жаль, что все так обернулось. Я должен был заметить, что в тебе идет борьба, а думал только о себе. Мне тогда нездоровилось, и я считал, что за неделю окрепну. Теперь-то понимаю, как глупо было надеяться. Видимо, я не сомневался, что за тобой присмотрит сиделка, раз уж за тем ее и приставили. Но она, конечно, недостаточно хорошо тебя знает, чтобы заметить неладное. Отчасти в этом виноват и я – попросил доктора Кэрролла изменить тебе назначения, увидев, какой вялой ты была на Рождество. Но ведь должна быть в лечении золотая середина, которая снова вдохнет в тебя радость и жизнь.